(о Кристиане Жамбе и Ги Лардро)1
- Оригинал публикации: Christian Jambet et Guy Lardreau. Un angé est passé.
- Перевод: Артём Морозов
Если какая-то политическая оппозиция и приобрела в моей жизни ядовитый характер, то это именно оппозиция внутри французского маоизма: между Пролетарской левой — организацией, возглавляемой Бенни Леви, но в которой также были Андре Глюксманн, Жак-Ален Миллер и Жан-Клод Мильнер, — и организацией, в которой я был активистом, Группой за создание Союза марксистов-ленинистов Франции. Поэтому для меня было большим сюрпризом, что в 1980‑е у меня сложились очень хорошие и увлекательные отношения с Кристианом Жамбе и Ги Лардро, которые еще в школе стали ярыми активистами Пролетарской левой. Мы несколько раз работали вместе. Меня очень заинтересовал своего рода метафизический итог их опыта революционного экстремизма, итог, изложенный в напряженной и провокационной книге под названием «Ангел». Здесь, конечно, лежали корни будущих серьезных разногласий, в частности в постоянном сравнении политического опыта с мистико-религиозным. Но в ней также присутствовал субъективный тон, некая — возможно, чересчур выраженная — величественность, которая, однако, довольно хорошо описывала смесь тревоги и чуть ли не солнечного энтузиазма, характерную для наших мыслей и действий в 1970‑е. Сегодня я отделен от Ги Лардро, который оставил значительное философское наследие, его преждевременной смертью, а от Кристиана Жамбе — его циклопическим трудом по открытию и изданию текстов в области мысли, опирающейся на великие монотеистические религии, и изысканными комментариями к ним. Такие дела [с’est comme ça].
Лардро и Жамбе говорят нам следующее: Культурная революция в Китае, Май 68-го во Франции ни в коем случае не были процессом, политикой или чем-то, принадлежащим этому миру. Чтобы основать подобное восстание умов, необходимо прибегнуть к онтологии Двух, к манихейству. Бунтарь восстал — и даже не против Господина, а где-то в другом месте, в мире, чья сущность есть вечное созерцательное неповиновение, где ни один господин больше не ведет свою организующую речь. Лардро и Жамбе, верные в этом духу 1793 года, которым руководствовалась Пролетарская левая, постулируют, что революция есть попросту ничто, если не выступает инстанцией абсолютной свободы, исчезновением всякого господства. Их понятие революции — это буржуазная демократическая революция, доведенная до конца; это Великая Демократия, в которой тирания упразднена даже в самом понятии. Любое предприятие, которое, будучи ближе всего к восстанию, на самом деле восстанавливает новое господство, даже и особенно если провозглашает себя революцией, есть специфическая форма, которую принимает мир господина, подвергаясь испытанию миром бунтаря. Стало быть, необходимо различать:
- Культурную революцию, ангелическое вознесение Бунтаря, пришествие иного мира, абсолютную свободу, отрешенную от плоти и смерти;
- идеологическую революцию, обновление дискурса господина, возвращение в этот мир после бури; это новизна, безусловно, но культурной контрреволюции.
Это различие проясняется при систематическом сравнении Культурной революции в Китае и христианской культурной революции. Так же как святой Павел, гений идеологической революции, основал Церковь и ее господство в непосредственной близости от массового духовного бунта манихейского характера, что разломало историю древнего мира надвое2 (разрыв, следы которого затем прослеживаются во всех народных ересях), так и маоизм в конечном итоге возродил партию и марксизм в непосредственной близости от мятежа (красногвардейцев), которое в самом сердце буржуазной истории поставило чистое требование другого мира, другой истории.
Посредством же идеологической революции, христианской или марксистской, сила абсолютной инаковости Бунтаря меняет мир Господина так, что в итоге восстанавливается однородное подчинение. Превратить восстание в абсолютное подчинение — вот ловушка, расставленная для бунтаря новыми господами и их новым дискурсом. Это видно на примере того, как монахи сумели уловить и подчинить себе ненависть, вызванную духовным бунтом бедняков на закате античности. Они превратили ее в порядок, в заключение, в неумолимый закон. Абсолютная свобода первичного бродяжничества, яростный эгалитаризм, презрение к этому миру превратились (после того как античный господин уступил место новому христианскому господину — тому, что воспитан восстанием) в абсолютное повиновение Вышестоящему, иерархию, божественный порядок радикально объединенного мира.
По Лардро и Жамбе, это же усматривается и в действиях партии, направленных на красных повстанцев в Китае, подчинивших их новому понятию пролетарской диктатуры: трудолюбивое повиновение, жертвенное смирение, вербовка, бесконечное поклонение Вождю и Тексту, варварство мертвой мысли.
В том и другом случае один и тот же фактор поддерживает точку перелома: а именно труд. Монахи копают грядки, красногвардейцы поднимают целину. Те, кто были из другого мира, порабощают себя самыми тяжелыми земными трудами. Идеологическая революция — вот что заставляет их делать это по собственной воле, увлеченных подобием [semblant]3 восстания, коей выступает революционная идеология.
Лардро и Жамбе поучают нас: мол, вот как, пустившись после 1968 года в поиски безграничного восстания, алча пришествия другой Мысли и ненависти к ревизионистскому подобию, они оказались глупцами, скандирующими по две-три фразы Мао и склонившись до земли под абсурдными приказами клики авантюристов, «руководивших» Пролетарской левой. И впрямь печальная история, из которой немногие вышли, и вполне можно понять, что им требуются обширные обходные пути, чтобы суметь пролить свет на ее причины.
Однако эта книга сразу же отталкивает, будучи идеалистической и фашистской.
- Абсолютно идеалистическая: «Реальное — это всего лишь дискурс». Или еще: «Мир — это фантазм» (стр. 18).
- Фашистская: «Теперь я могу написать этот лозунг, который мне более не нужен, но который надо было выкрикивать пять лет назад: ненависть к Мысли на сто процентов реакционна, если не сопровождается ненавистью к Пролетарию» (стр. 136).
Ненависть к мысли вместе с ненавистью к пролетариату — это типичный идеологический образ фашизма. Нельзя укрываться за культом масс, чтобы противостоять ему4. Фашизм —такая же насильственная доктрина масс.
Поэтому можно поставить крест: фашизм не подлежит обсуждению.
Можно ли сказать и обратное? Текст антифашистский, поскольку он радикально отрицает любую политическую биологию, отвергает любой натурализм, выявляет то, что скрывает предфашистская низость в безразличном оправдании наслаждения. Да, мы поддерживаем эту тираду против «брехуна Лиотара» (стр. 213), это яростное требование морали, этот суд над Садом за то, что он есть отвратительное подобие бунтаря, худший из потворствующих, худший из учителей (стр. 184)5. Когда подвижники Ангела заявляют, что Лиотар (и мы бы сказали то же самое о Делёзе) «это не теория. А программа: программа фашизации духа» (стр. 219), мы рады.
И текст материалистический — по крайней мере в том, что его вопрос исходит из истории, из истории хорошо сфокусированной, без ошибок в том, что важно: Культурная революция, Май 68-го, походы «маоистов из La Cause du peuple» — Лардро–Жамбе отказываются, в отличие от многих других их бывших товарищей, подло потворствующих их забвению, фальсифицировать силу и новизну этих событий. Они остаются хранителями непреклонной верности восстанию, этому «чему-то иному», угаданному и воплощенному в жизнь. Реальный след движения мира не был для них просто ложным шагом на песках перед приливом буржуазных эмоций.
На еще более глубинном уровне — именно на основе этого невероятного опыта, его остроты, они законодательно устанавливают философию, а не наоборот. Мы имеем в виду, что Лардро и Жамбе твердо стоят на позициях бунта и что им необходимо создать систему, в которой он был бы радикально доказан, даже если это противоречит пессимистической систематике, унаследованной от Фрейда и Лакана.
Ведь для Лардро и Жамбе философия означает прежде всего Лакана. Но из того, что Лакан отбрасывают бунт, они мужественно извлекают урок, что необходимо найти мир — мир бунтаря — из которого Лакан как мысль будет, в свою очередь, отброшен [forclos]6.
Однако эта ставка на верность, величие которой мы оцениваем с учетом унижения большинства под гнетом новой буржуазии, продвигается с трудом и в конечном итоге превращается в чуть ли не отчаянное пророчество, в милленаристское Ожидание. «Нужно, чтобы Ангел пришел» (стр. 36) — сдавленный крик. То, что казалось скалой неизгладимого народного восстания, как по своему факту, так и по своим последствиям испаряется в алеаторном вопросе, в тщетной аллегории Возвращения. Бунтарь не действует в этом мире, он есть, или он был, Посещение:
Я попытался показать, как две великие темы, в которых выражалась Культурная революция, со временем измельчали и были подорваны. В конце концов, Восстание точно превращается обратно в Послушание; это печальная кончина, к которой монашество приводит Бунтаря, чтобы он в своей обескровленной тени, на коленях провозгласил достоинства покорности (что же касается самого Бунтаря, то нужно представить, что он уже ушел в другое место, что, покинув эту историю, через которую он прошел со своей яростью, он вернулся к своей, где он не перестает замышлять культурную революцию) (стр. 134).
Переход, темное отступление: культурная революция не происходит в видимом или же в существующем. В конце концов мы начинаем сомневаться, что ее царствование возможно, и Лардро с Жамбе, исходя из самой воодушевляющей уверенности — будто революция состоялась, — попадают в самый банальный и удручающий вопрос всей мелкобуржуазной интеллигенции, потерпевшей поражение после 1972 года: разве мы не мечтали? Не были ли наши грезы на самом деле пустышкой? Смелость пари на Бунтаря оказывается захваченной этическим нигилизмом. Лишь благодаря скромнейшим расчетам наши поспешные ангелы удерживают свою шаткую веру:
И я бы еще добавил: даже если бы мы были неправы, мы все равно были бы правы. Да, если бы не было таких людей, как мы, коих почитают за обманутых, и даже если бы мы выглядели ошеломленными, мир был бы еще хуже, чем он есть. Именно в этом смысле мы говорим, подобно Руссо и в том же смысле, в каком он это говорил, что ни один человек не осмелился бы сказать, будто бы он лучше нас (стр. 153).
Как может утратить свою историческую сущность то, что так сильно их возмутило, уступив место моральному «оптимизму», со всех сторон окруженному силами сомнения?
Этому образцовому пути, шлифующему правильную идею (история мира начиная с шестидесятых годов изменила свой курс) до тех пор, пока она не растворяется, необходимо следовать, ведь это путь подведения итогов. И итог этот интересует нас, революционных маоистов, для которых Культурная революция и Май 68 года не места памяти, а сущность настоящего.
Именно между двумя отрицаниями Лардро и Жамбе хотят удержать контроль над новым, над бунтом.
Во-первых, философия, на основе которой они действуют: Лакан, теоретик дискурса Господина и отрицатель всякого мира, что не производен от этого дискурса. Напомним схематично его ориентиры: человек — это пол и язык. Его желание артикулируется только под законом означающего. Но захват означающего — это нехватка как причина. Кастрация, которая уравнивает Желание и Закон, вяжет их в узел [noue] в пространстве без внешнего и внутреннего, запечатлевает судьбу: желание, поскольку оно является желанием Другого, подчиняется Тому же самому. Будучи пойманным в параде означающих, где его объект представляет себя лишь как отсутствие, желание подчиняется господскому означающему, означающему нехватки, означающему нулевой сигнификации. Оно является (наделенным полом / сексуированным) телом только под Законом, располагаемым дискурсом Господина. В своем желании Другого Восстание есть желание абсолютного подчинения. В 1969 году Лакан обращается к левым бунтарям из Венсенна: «То, к чему вы стремитесь, — Господин, и вы его получите»7.
Лардро и Жамбе хотят осмыслить восстание в соответствии с этой фрейдистской логикой, которая без лицемерия, как уже делали греки в древности, заново формулирует его радикальную невозможность.
Давайте посмотрим на эту антиномию: Лакан неизбежно устанавливает революцию в прошедшем времени как некий «трансцендентальный вопрос»8. Если то, что произошло (Культурная революция, Май 68-го, Пролетарская левая), и впрямь измеряется тем, что Лакан объявляет невозможным, то не остается ничего другого, как сформулировать вопрос следующим образом: Как возможна революция?
Это тот момент, с которого все начинается, потому что реальности такого вопроса не существует. Причем даже для Лардро и Жамбе, если только они уже не находятся на грани забвения. Революция есть. В историческом смысле это даже единственное, что есть, поскольку ее противники имеют внутреннюю политическую сущность только в том, чтобы противостоять ей: контрреволюция. Поставить перед всем, что есть, кантовский вопрос о его возможности, означает притвориться, будто вы выходите из этого целого, означает уже установить себя в фиктивной фигуре потустороннего мира.
Турникет Ангела заключается в следующем — подвергнуть Культурную революцию сомнению с точки зрения ее (лаканианской) невозможности, и, следовательно, как то, что, вызывая вопросы относительно своего существования, приводит к установлению данного существования в несуществовании: иной мир, потустороннее, царство Ангелов.
В то время как маоисты, напротив, говорят: мир — вот что проявляется в революции. Не ищите другого мира, даже контрреволюции, чей внутренний закон мы сумеем понять только с точки зрения нашей реальности. Культурная революция и Май 68-го не являются изолированными, квази-неинтеллигибельными исключениями. Они суть сама реальность и то, из чего проистекает всякая реальность.
В порядке мировой истории бунт стоит на первом месте, а господин — на втором. Умопостижимость мира (и дискурсов) пролегает не через Закон, а через антагонизм.
Невозможно дать лаканианскую оценку Мая 68-го. Есть только невозможная оценка. Именно из этой невозможности Лардро и Жамбе вышивают легенду в своих исторических аффектациях (истоки христианства). Таково первое отрицательное в их высказываниях.
А вот второе: из Мая 68-го и Пролетарской левой Лардро и Жамбе сохраняют сугубо отрицательное в виде инаковости — конец знания, ненависть к унаследованной культуре, изнурительный активизм, самоуничтожение. Посмотрите на эту восторженную картину:
В глубине души мы все мечтали о том, чтобы прочитать «Капитал» так же поверхностно, как Библию, то есть как «антропоморфисты».
Мы желали суверенной амнезии. Их ярость, с которой они разрушали храмы, оскверняли языческие гробницы, чтобы продать мрамор производителям извести, — это была та же амнезия. Да мы бы сожгли Национальную библиотеку, лишь бы только страдать так, как положено. <…>
Мы хотели смирения; святой, с его статусом презренного, отброса, мусора, к которому интеллектуал чувствовал себя более естественно приспособленным, — вот к чему мы стремились. <…>
И было нормально, что, желая порвать со всей философией выживания, с этим «conatus», который классическая медитация устанавливает на известном нам месте, мы вновь обрели христианское отрешение: презрение ко всему, забвение родителей и отвращение к самому миру; нормально, что вновь появились самые абсурдные формы уничтожения тела, изнурения его желаний. Мы увидели возрождение безумия поста, а также безумия бдения. И, изумленные, мы поняли, что больше не боимся смерти (стр. 132).
О буре у Лардро и Жамбе остались только субъективные и бесполезные воспоминания. Чуть выше они упоминают «раскаяние интеллектуала» и заявляют, что смогли убедиться, что в «боли души», дескать, «слезы любви сопровождаются слезами покаяния»… Из рабочего восстания они в своем невероятном нарциссизме отфильтровали только этот абсурдный лозунг: мы (интеллектуалы) были всем, давайте же будем ничем.
И в этом, как ни парадоксально, причина, по которой, что бы они ни говорили, они так мало изменились. Это говорит их прежнее «я»: интеллектуал-буржуа, который не может поверить, что сумел отказаться от своих обычных удовольствий, — за исключением того, что, придав своему отказу возвышенный вид — эдакую идеалистическую философию, — он на деле не отказывается до победного конца. Лардро и Жамбе отказались от столь малого, что вот они вернулись; если Лакан и остался для них непоколебимым, то лишь потому, что бунтарская аскеза, безумие измученного тела и разбитого разума, привилегированные и отрицательные содержания их переживаний обеспечивали в них постоянство обыденного интеллектуала.
Пролетарий-революционер не отрекается, а утвердительно раскалывает.
Лардро и Жамбе разделяли со своими противниками-делезианцами эту аристократическую убежденность в том, будто революционный активизм — прежде всего абсолютный разрыв, плевок на самого себя, внутреннее очищение. Их единственная сила в том, что они отстаивают эту негативную фигуру вместо того, чтобы использовать ее, как другие, в качестве предлога для поношения того, чем они были в течение четырех лет, и требовать возврата прежних удовольствий9. Но суть в итоге сводится к явной слабости: к отчаянному желанию буржуазного интеллектуала выжить, пусть бы даже и в трагическо-воображаемом представлении о своей утрате.
Лардро и Жамбе, таким образом, мечутся меж двумя отрицаниями, которые отвечают друг другу и взаимно укрепляются, даже когда делают вид, будто исключают друг друга: между лаканизмом, который во имя мира как дискурса отрицает восстание, и манихейским ἄσκησις [askesis], который сообразно бунту отрицает мир.
И встреча лаканизма с Маем 68-го приводит к такому варианту трансцендентального вопроса, в которой исчезает его предмет: Как возможно отрицание мира?
Колоссальный экскурс в истоки христианства, занимающий большую часть книги10И делает ее интересной в деталях. Понимание силы масс и перелома, которые на протяжении почти двух тысячелетий придавали силу этой религии, — исторический сюжет, превосходящий многие другие. Тем, кто с глазами наискось и верой в наше поражение говорят, будто бы маоисты — это христиане нашей эпохи, мы ответим следующее: если вы хотите сказать, что марксистская мысль имеет для нас народную силу на века вперед, то мы согласны! И мы даже надеемся превзойти предшественников. Лардро и Жамбе заблуждаются, когда мыслят по шаблону и верят, что наш неизменный вопрос — это вопрос христианства: «До тех пор, пока не будет постигнута извечная модель культурных революций, пока не будет понято христианство, что может нам дать это знание, чья новизна нас столь восхищает?» (стр. 232). [В первоначальной публикации далее следовала фраза, которую Бадью впоследствии вычеркнул: «И именно эта „вечность“ для нас бесполезна». — Прим. пер.]}}, объясняется с легкостью: «Мое царство — не от мира сего»11 и впрямь выступает максимой для Бунтаря, поскольку мир сей принадлежит Господину.
То, что Лардро и Жамбе, убежденные линьбяоисты, зовут культурной революцией, есть не что иное, как абсолютно воображаемое вторжение вне-мирского, окончательное искоренение эгоизма. Это «разламывание истории мира надвое» (стр. 226). Это идеология перерождения себя, фашистская в своем сектантском стремлении к абсолютной чистоте, абсолютной простоте, началу с нуля.
Ведь этот ноль в конце концов — это сам народ, трудящийся народ, которому нужно насильно привить чистоту, простоту. От Ангела до милитаристского палача шаг короткий — мы видели это на примере Линь Бяо, на примере Японской красной армии, на примере Пролетарской левой.
Разумеется, Лардро и Жамбе знают, что «отрицание мира» ничего не значит. Нужно постулировать (поставить на кон, на карту) другой мир. Ангел неустанно повторяет простое предложение: имеется два мира (два дискурса). Все делится в соответствии с образцовой манихейской онтологией, однако исходя из «общих понятий» всякого мелкобуржуазного подведения итогов мая 68-го: Тело и Дискурс.
Тело должно делиться на бесполое тело и тело, наделенное полом (или же, согласно Отцам Церкви, на славное тело и плоть). Второе принадлежит Господину, первое — нет.
Дискурс — это дискурс Господина, распоряжающегося сексуированным телом. Но славное тело, Ангел, следует дискурсу Бунтаря:
Сказать, что пол принадлежит Господину, будет тавтологией — это как сказать, что речь Господина принадлежит дискурсу Господина. Но если пол не есть тело, дискурс Господина не есть речь. И, поскольку мы говорим о Западе, разум — это не мысль. <…>
Если бы мы не считали, что мысль и разум, тело и пол не связаны между собой, то мы бы сказали, что восстание невозможно.
<…> Должно быть не два объекта желания, вот в чем заблудились Отцы, а два желания.
Или, скорее, одно желание, т.е. сексуальное желание, и одно желание, не имеющее ничего общего с полом, даже не желание Бога: восстание (стр. 35–36).
В этот момент нас снова охватывает отчаяние от критики. В конце концов, этот дуализм — чепуха, да с обеих сторон. Точно так же ложно, что сексуированное желание принадлежит Господину, а несексуированное желание ни в коей мере. Более того, здесь проходит граница между мирами.
Что сказать, кроме того, что ничто, и уж тем более не бунт, не оправдывает чистую Двоицу метафизики? Бунт — это пример того, что разделяет: не Два, а Одно, делящееся на Два и тем самым раскрывающее то, чем Одно всегда было, — становление собственного разделения. Единство есть только в противоположностях. В этом пункте сталкиваются без опосредования две противоречивые онтологии (метафизическая и диалектическая). Лардро и Жамбе на деле поддерживают неразделенную метафизическую консистентность Единого и поэтому могут свести ее, лишь поместив гетерогенное этому Единому во внешнем. Их девиз, противостоящий «одно делится на два», будет гласить: «дважды одно».
Понятно, что Лардро и Жамбе противостоят:
а) анархизму множественного, который, опираясь на Природу, готовит почву для фашизма (в машинных многообразиях какое бы то ни было желание имеет одинаковую ценность). Именно для этого им служит афоризм: «Двоица — вот что защищает многое от всеобщности господина» (стр. 68)12;
б) узурпации Единого как подобия и извращения, получившей воплощение в проекте ревизионистского государства, в социал-фашизме (ни одно желание не обладает ценностью, любой опыт масс бесполезен, и лишь государство как единственный капиталист занимается политикой).
Но подход, которого они придерживаются, фиктивен. Ведь именно «нумерическая» проблематика сама по себе приводит к фальсификации онтологии. Мы не сможем избежать чередующихся ограничений Многого и Единого через ангелическое полагание Двоицы. То, что подрывает арифметическую основу онтологии, — это безусловный примат становления как раскола. Но этого Лардро и Жамбе не могут желать исходя из своей политики. Вот что непреклонно поддерживает диалектическую мысль, — тезис, что в сердцевине движения масс лежит актуализация классового антагонизма.
Лардро и Жамбе жалуются на то, что массы в конечном итоге были для них (и, как они утверждают, для красногвардейцев) лишь абстракцией:
На деле массы полностью отсутствуют в наших рассказах. Они постоянно называются, но служат лишь чистым означающим, точно таким же, как имя Председателя (стр. 150).
Для нас Массы никогда не выступали чем-то большим, нежели чистое означающее, нежели господское означающее (стр. 136).
Оставим красногвардейцев. Но для Пролетарской левой партии все именно так и было: вы воспринимали массы в их символическом единстве, в знаках, которые вам предлагали демократическое насилие, открытый бунт, рассказы об угнетении. Однако именно массы, подверженные антагонизму и в которых конфликтно утверждается классовая точка зрения, осуществляют политику революции. Вот что вы отвергли вместе с ПЛ. Вот что привело вас к этому катастрофическому результату. Когда знаки вас подвели, вы потеряли голову и мир. То, что вышло на сцену, было уже не символом, а реальностью. Антагонизм.
Антагонизм — по сути, организующий элемент, поскольку он отсутствует в итоге, подведенном Ангелами. Вы представляете себя героями двух разнородных миров, однако же правда в том, что при одном только приближении к фактической гетерогенности, когда ваше грубое преувеличение символического насилия перестало иметь какую бы то ни было ценность, вы бежали, не спрашивая остатка, вы растворились. И сегодня вы все еще платите философскую цену за блуждания ПЛ: за фиктивную политику, поскольку мысль, которая ею управляла, притязала на то, чтобы держаться масс и обойти классовый антагонизм. Ведь массы без классов не существуют и становятся чистым знаком Идеи, Идеи революции.
Это отрицание ими антагонизма настолько сильно, что Лардро и Жамбе вынуждены поместить два мира, мир Господина и мир Бунтаря, в вечное сосуществование:
II. Множественное сводимо к Двоице. Дуэль существует с самого Начала. Единое можно/нельзя покорить.
III. Каждая Плерома всегда дает себя на Эон, даже если созерцание может разрешить его в истории (стр. 23–24).13
История, в которой разрешается сосуществующая вечность этих двух миров, является лишь созерцательной диспозицией. То, что представляется как бунт, по сути своей обратно ему: мирное сосуществование.
Что действительно исключено, так это то, что один мир может возникнуть только в результате уничтожения другого.
И это вечное соположение Господина и Бунтаря проливает свет на то, что поражает в этой книге, столь жестокой по своему стилю и столь «народной» по своим намерениям (разве они не пишут на стр. 142, что их цель состоит в том, чтобы «дать интеллектуалам причины встать на сторону народа»? Но что дает одна рука, то забирает другая — старая скептическая рука, что превращает простые вещи в темные загадки: «Разумеется, остается вопрос, что такое народ!» [там же]. 4 года La Cause du Peuple оставили их, по-видимому, в недоумении по вопросу): здесь преобладает буржуазное представление о пролетариате.
Когда мелкобуржуазная интеллигенция приписывает всю революцию только восставшему массовому движению, она лишает ее всякого вида, настолько спорадические и случайные проявления массовых бурь противоречат самой идее радикального (т.е. идущего к корням) преобразования общества и государства. Единственное, что придает массовому разрыву политическую сущность и обращает восстание в мир, — классовая сущность антагонизма; это существование в этом мире и в качестве единственного закона его существования двух политик (двух концепций мира), строго противоречащих друг другу, но обе из которых осуществимы исключительно при условии фактического уничтожения другой. Вне этого бунт служит бесплодным повторением бесконечного протеста, поскольку его историческое существование заключается в поражении и ликвидации. Что неверно: мы утверждаем и доказываем, что история есть история побед и что нет ни единого примера, когда класс, противостоящий наличному порядку, как только он становится политическим классом, в конце концов не побеждает и не перестраивает мир по своему образу.
Лардро и Жамбе хотят другого пути, поскольку их концепция победы полностью основана на метафизике окончательной определенности: вечно молчаливый и сломленный Господин. Переведем: они боятся и испытывают отвращение к диктатуре пролетариата. Их онтологический скачок заключается в том, чтобы идеально превратить спорадическое движение в вечное сосуществование.
Эта ментальная операция направлена на уничтожение (в сфере идей) пролетариата. Лишенный своей политической сущности, которая служит его всецело антагонистическим измерением, будучи сведен лишь к одной из составляющих масс, пролетариат растворяется в рабочем классе, пролетариат становится лишь своим общественным бытием, т.е. Трудом. В таком случае легко утверждать, как всегда делали Лиотар и Делёз, что класс — это лишь часть от части дискурса Господина (капиталиста), поскольку он является самим Капиталом через труд, в котором он рождается и воспроизводится.
Что касается этой ужасающей идеи, то нужно энергично заявить, что именно против нее, начиная с Маркса, и выстраивалась марксистская теория революции. Сооружать из нее основу «критики» марксизма — это одна из тех упорных глупостей, чей секрет всегда был известен мелкобуржуазному антимарксизму. Ну и наконец, когда откровенно реакционная буржуазия видит во всяком антагонизме, во всяком насилии руку марксистского заговора, а стало быть, в итоге руку пролетариев и коммуняк, она показывает, что знает о марксизме больше, нежели наши доктора, которые разглагольствуют о расширенном воспроизводстве капитала и «отчуждении» рабочих.
Нам жаль, что Лардро и Жамбе погрязли в этих вековых заблуждениях. Взгляните:
С Мао мы восклицали: «Пусть придут ко мне дети, которые подобны солнцу в восемь или девять часов утра». Сей старик, коего амнезия поразила настолько, что он мог говорить только логиями, сей великолепно безответственный старик, стоя перед этими толпами, перед этими потоками красногвардейцев, собравшихся на площади, где восходит солнце, выдвигал самую безумную, самую глубокую идею Культурной революции, где марксизм проявился лучше, чем во всем, что мы могли сказать с тех пор, во всем, что мы когда-либо скажем: пролетариат — это вы! (стр. 133)
Мысль глубокая, но типично марксистская: признавать классовую точку зрения там, где она есть, т.е. в той части революционного народа, которая материализует антагонизм, всегда было основным принципом марксистской деятельности. Являясь острием восстания против новой ревизионистской буржуазии, буржуазии в партии, красногвардейцы 1966 года есть пролетариат в той мере, в какой пролетариат — это только те, кто до конца практикует политический антагонизм с буржуазией. И в январе 1967 года рабочий класс Шанхая станет пролетариатом, возглавив движение, поскольку рабочий класс, когда он выходит на сцену как пролетариат, обеспечивает единство антагонизма в тотальности, необратимо разрывая его осаду, чего никто другой не может сделать вместо него.
Тот, кто говорит нам, что пролетариат — эксплуатируемый капитализмом рабочий, доказывает ничтожность своего марксизма на элементарнейшем уровне: простого понятия классовой борьбы.
Дабы пролетариат мог существовать и выстраивать себя,он должен разделить себя, очистить себя от общественного класса эксплуатации и синдикализма и взять под контроль всю политическую сферу, революционную политику всего народа. И верно, что маоизм и Культурная революция довели эту марксистскую уверенность до апогея.
Посредственная критика Труда, отрефлексированная в виде критики пролетариата и марксизма, выступает лишь принятием на себя вражеских категорий: чисто «социального» и объективистского видения феномена рабочего. Здесь проявляется вторая составляющая баланс-программы ПЛ, чью суть Лардро и Жамбе не в силах понять. Так как ПЛ погрязла в аполитичной идеологии масс, то она повсеместно сводила рабочего к его общественному бытию, а именно к его «массовому» бытию. Завод, производительный труд, «фашизм цеха» — дальше этого не было видно. Поскольку ПЛ была «массовой», она была также убеждена в центральной роли рабочего. И именно вот это привело к ее провалу в противостоянии с профсоюзами и ФКП, чей воркеристский подход закрепляет базис масс за рабочим классом.
Лардро и Жамбе осознают, что их вернул к покорности и политической глупости коварный культ труда, или работы в ее капиталистическом проявлении на фабрике:
Одной из основных задач идеологической революции, в том определении, которое она предложила для двух жизней, было, вне всяких сомнений, утверждение новой доктрины, а именно привязанности к труду, через утверждение его достоинства. <…> Данная значительная интеллектуальная перестройка, чью суть мы пытались уточнить, в конечном итоге привела к тому, что необходимо было поставить труд в качестве идеала. <…> Мне казалось, что я вижу [в христианской культурной революции] ту же ненависть, которая вдохновляла нас [нас, ПЛ], в плане того, что этот разрыв между Работой и Мыслью сконструировал как утонченную жизнь, — ту же ненависть к обладателям знаний об этом мире; я еще не осознавал, что связано это было с тем, что как они, так и мы, переоценивая значение продуктивного труда, работали на пользу Господину (стр. 128–131).
Мне кажется, что в сущности это был тот же самый трюк с ненавистью к Мысли, который бросил нас в объятия Господина, нас, которые верили, будто мы навсегда порвали с ним: мы, марксисты, тоже призывали к любви к труду (стр. 136).
Марксизм, теория и практика политического антагонизма «буржуазия — пролетариат», не имеет решительно ничего общего с «любовью к труду»! Оставим подобное для пропаганды Жискара о реабилитации ручного труда! ПЛ, увы, не была далека от этого. Абстрактная ненависть к мысли, отвлеченная любовь к рабочему труду: ПЛ металась от идеологического бунта до профсоюзного рабочего движения, прежде чем исчезнуть, оставив наедине только антагонистические политические силы: буржуазию и пролетариат, а также ревизионистов и маоистов14.
Лардро и Жамбе заслуживают уважения за то, что они презирали упрощенческий рабочий подход — величайшее презренное препятствие, отделяющее рабочий класс от антагонизма, от программы революции, от политического класса. Ведь только то, что затрагивает весь народ, есть поистине политическое, есть полноценно антагонистическое.
Но, не сумев прочно привязаться к реальному движению, будучи одержимыми идеей спасения, эти авторы перешли от ненависти к рабочему движению к ненависти к рабочим, к ненависти к политике, марксизму и пролетариату.
Не сумев отделить пролетария от его чисто объективного социального бытия, они не сумели сломить то, что сами пытались критиковать: операистское определение рабочего, синдикалистское определение марксизма и, наконец, аполитичное, неантагонистическое и контрреволюционное определение классовой борьбы. И вот они, в свою очередь, стали контрреволюционерами, наплевав на класс во имя масс, на революцию во имя восстания, на действие во имя созерцания.
Лардро и Жамбе абсолютно упускают из виду маоизм, само существо культурной революции; то, что, возможно, спасло бы их от мистической двойственности вечных миров и лакановского пессимизма: антагонизм как таковой, место которого — в революционной политике народа, что непрерывно отделяется от буржуазной политики и в бурях восстания утверждает организационную силу нового пролетарского мира.
Давайте скажем, что то, что сближает Лардро и Жамбе с фашизмом из-за абсурдного метафизического требования чистоты, их ненависти к пролетариям и к марксизму, культа аполитичных масс, происходит не от того, что ими критикуется в ПЛ, а из того, что они от нее сохранили и что по сути связывало ее с буржуазией и ревизионистами: ограниченное и отрицательное видение пролетария, замкнутое на цехе, сосредоточенное в синдикализме боевых комитетов.
Отделение масс от класса аннулирует и то, и другое, а вместе с ними и политику. «Массы» становятся чистым именем, класс поглощается профсоюзом. И Лардро с Жамбе возвращаются к исходной точке: буржуазные интеллектуалы, не более того — или, если угодно, не менее того.
Этот ангелический итог, каким бы бессмысленным он ни казался, в конце концов лишь консервативен. Ничто из того, что привело к приключению и краху «маоистов из La Cause du Peuple», не подвергается тут сомнению. Будучи взятым как он есть, на уровне непосредственного сознания, этот опыт лишь приукрашен и экспортирован в роскошные декорации манихейства. Ангел не приносит никаких вестей, которых мы бы уже не знали, а его гностическая, извилистая и ученая атрибутика — это лишь посещение тени тени.
- Пер. с фр. Артема Морозова по изданию: Badiou A. Christian Jambet et Guy Lardreau. Un angé est passé // Idem. L’aventure de la philosophie française. P.: La Fabrique éditions, 2012. P. 207–230. Текст, изначально вышедший, как и написанный про Делёза с Гваттари «Фашизм картошки», под псевдонимом «Жорж Пейроль» (Peyrol G. Un ange est passé // La Situation actuelle sur le front de la philosophie. P.: Maspero, 1977. P. 63–82), посвящен «Ангелу» — 1‑му тому дилогии Ладро и Жамбе «Онтология революции». Его пагинация приводится в скобках по изданию: Jambet C., Lardreau G. L’Angé: Ontologie de la révolution I. P.: Grasset, 1976. — Прим. пер. ↵
- «Разломать историю (мира или человечества) надвое» — фраза, которую Лардро и Жамбе, а вслед за ними и Франсуа Ларюэль (в книге «Ницше против Хайдеггера», изданной в 1977 году и во многом отвечающей на «Ангела») заимствуют у Фридриха Ницше из его «Ecce Homo» («Почему я судьба» § 8) в качестве формулы «Большой Политики». Фраза останется рефреном Лардро вплоть до последних работ. — Прим. пер. ↵
- Semblant — термин Лакана, которому был посвящен сем. XVIII («О дискурсе, который бы не относился к подобию» или «О речи, которая бы не подобала»; D’un discours qui ne serait pas du semblant, 1971) и который можно перевести как подобие, видимость, кажимость. К нему обсуждаемая Бадью книга отсылает уже в своем полном названии, в подзаголовке: «Ангел. К кинегетике подобия» (L’Angé. Pour une cynégétique du semblant). Кинегетика — охота с участием псов, травля (от др.-греч. κυνηγετικά). Подробнее эти темы будут раскрыты в последующем переводном материале для Spacemorgue — в публикации двух трактатов о «восстании, которое бы не было подобием» Жиля Греле (см. также его недавно переведенную книгу: Греле Ж. Теория одиночного мореплавателя. М.: Ad Marginem; Пермь: HylePress, 2025) — антифилософа, наследующего как мысли Жамбе и в особенности Лардро, так и «Теории субъекта» и «Теории противоречия» Бадью. — Прим. пер. ↵
- Массы сами по себе бессознательны, находятся в регистре «в‑себе»: «Массам не требуется Ангел, поскольку они и есть Ангел» (стр. 79). Вопрос об интеллектуалах здесь рассматривается как отдельный вопрос — как исключение «для-себя»: «[Ангел] здесь — лишь требование, обращенное к интеллектуалам: не обманывать себя в отношении этики» (там же). Ангелы, по правде говоря, не пекутся о массах, об их реальном движении. Речь идет сугубо о спасении интеллектуалов. ↵
- См. ч. 3, гл. 2 («Дипсихия»); маркизу де Саду посвящен раздел I («Сад, подобие», стр. 184–212) этой главы, написанный Ги Лардро, Жану-Франсуа Лиотару — раздел II («Брехун», стр. 213–226). Критике подвергаются прежде всего «либидинально-материалистические» сочинения Лиотара, такие как «Влеченные устройства» (Des dispositifs pulsionnels, 1973), «Отступление от Маркса и Фрейда» (Dérive à partir de Marx et Freud, 1973), «Либидинальная экономика» (Économie libidinale, 1974; рус. изд.: Москва, Издательство Института Гайдара, 2018), написанные после «Анти-Эдипа» (1972; рус. изд. 2007/2025) Делёза и Гваттари. В частности, в связи с Лиотаром обсуждается и знаменитая цитата из «Анти-Эдипа» насчет «ускорения процесса», ставшая мантрой для многих акселерационистов (стр. 223):
Вы узнаете, вскользь и либидинализированно, тезис, который бернштейнианцы уже утянули у Маркса, но под рубрикой «развитие производительных сил». Можно было бы подумать, что уж по крайней мере до этого Лиотар в кои-то веки додумался сам. Но нет. Лучше всего об этом написано в «Анти-Эдипе» [Делёз Ж., Гваттари Ф. Анти-Эдип: Капитализм и шизофрения. М.: Астрель; Екатеринбург: У‑Фактория, 2007. С. 377–378]:
Чтобы избавиться от хватки Капитала, мы должны «идти еще дальше в движении рынка, раскодирования и детерриторизации», потому что капитал не только кодирует, но и декодирует! «…быть может, потоки еще недостаточно детерриторизованы, недостаточно раскодированы с точки зрения теории и практики потоков с высоким шизофреническим содержанием. Не выходить из процесса, а идти дальше, „ускорять процесс“, как говорил Ницше (?!!), — на самом деле таких примеров мы практически не видели».
Перспектива, которая заставит вас содрогнуться.
По этому фрагменту вполне можно получить представление о том, какого о Лиотаре мнения придерживались авторы. — Прим. пер. ↵
- Forclusion (форклюзия, букв. ‘невыкупание’ — от фр. юрид. понятия, обозначающего потерю права выкупа заложенного имущества) — лакановский перевод фрейдовского понятия Verwerfung, ‘отбрасывания’, особого психического механизма отрицания, которым характеризуется психотическая структура субъективности. — Прим. пер. ↵
- См. в более полном виде:
Наберись вы терпения и пожелай вы, чтобы наши экспромты продолжились, я бы объяснил вам, что исход у революционных устремлений только один, — они неизбежно приходят к дискурсу господина. Это доказано на опыте.
То, к чему вы как революционеры стремитесь, это Господин. И вы его получите.
<…>И первые пособники ему здесь, в Венсенне, вы сами, ибо именно вы служите ему илотами. Этого слова вы тоже не знаете? Режим указывает на вас. Он говорит — смотрите, как они наслаждаются.
Цит. по: Лакан Ж. Изнанка психоанализа (Семинар, Книга XVII (1969–70)). М.: Гнозис, Логос, 2008. С. 260. — Прим. пер. ↵
- Трансцендентальный вопрос, коррелятом которого, как у Канта, служит вера — обскурантистский гнозис с его вялостью, его неэффективным и слащавым стилем, которые в «Апологии Платона» (Jambet C. Apologie de Platon. P.: Grasset, 1976) Жамбе составляют болезненный контраст с тем, что Ангел все еще черпает из силы, связанной с потрясениями истории. ↵
- То есть безмятежных наслаждений крохами с империалистического стола, зарплатой антипролетарского и антимарксистского сторожевого пса, стипендией бесполезного шута. ↵
- И делает ее интересной в деталях. Понимание силы масс и перелома, которые на протяжении почти двух тысячелетий придавали силу этой религии, — исторический сюжет, превосходящий многие другие. Тем, кто с глазами наискось и верой в наше поражение говорят, будто бы маоисты — это христиане нашей эпохи, мы ответим следующее: если вы хотите сказать, что марксистская мысль имеет для нас народную силу на века вперед, то мы согласны! И мы даже надеемся превзойти предшественников. Лардро и Жамбе заблуждаются, когда мыслят по шаблону и верят, что наш неизменный вопрос — это вопрос христианства: «До тех пор, пока не будет постигнута извечная модель культурных революций, пока не будет понято христианство, что может нам дать это знание, чья новизна нас столь восхищает?» (стр. 232). [В первоначальной публикации далее следовала фраза, которую Бадью впоследствии вычеркнул: «И именно эта „вечность“ для нас бесполезна». — Прим. пер.] ↵
- Иоан.18:36. — Прим. пер. ↵
- См. примечание, посвященное «Ризоме» Делёза и Гваттари, в книге Жамбе «Апология Платона».
[«Именно такое множественное предлагают Жиль Делёз и Феликс Гваттари в „Ризоме“. Проблема здесь, опять же, не в том, ускользает ли оно от подсчетного Единого или унифицирующего Единого, а в том, позволяет ли оно превзойти реальное. Возможно, модель Делёза „n–1“ не сводится к Единому и многому. Как бы то ни было, она описывает потенцию господства в одном из его проявлений. Проблема остается открытой: возможно ли восстание, поскольку „n–1“ не позволяет, как и унифицирующее Единое, «расколоть историю мира надвое». Чтобы эмпирическое событие восстания имело смысл и не сводилось к моментам господина (или моментам многого), необходима дуалистическая модель бытия. Я хорошо знаю, что Делёз не может с этим согласиться, поскольку он исходит из совершенно других постулатов — он отвергает господина, он отвергает вопрос о восстании. Я не притязаю здесь в столь краткой форме действительно глубоко обсуждать тезисы одной особенно умной книги. Делёз, без сомнения, — единственный активный сегодня философ, и даже если эта «активность», по моему мнению, создает лишь подобие, она не подлежит осуждению, она не подпадает под категорию яростного опровержения. Я просто хотел выразить солидарность. Факт остается фактом: „n–1“ из „Ризомы“ гораздо лучше, нежели длительность Бергсона. Неясно, можно ли критиковать его с точки зрения, например, лейбницианской когерентности, поскольку он не мелодичен, а атонален. Однако я считаю, что если нечто верно для бергсоновского натурализма, то оно верно и для натурализма Делёза, как и то, что сказано о дуалистических искушениях. Делёз, как и Бергсон, постоянно боролся с дуализмом. Почему?». — Прим. пер.]
Мы согласны с тем, что у Делёза можно углядеть попытку «изгнать дуализм» и таким образом предложить свои услуги подобию. Однако именно в самой сердцевине делёзовского многообразия следует обнаружить заблокированный антагонизм, приверженность, тем более узнаваемую, что она обращена вспять, к Единому реакционного государства. Таково необходимое условие для уменьшения скрытого фашизма делёзовского предприятия. Вынесение Единого Бунтаря вовне лишь отражает установленную Делёзом экстериорность вычитаемого Единого, которое обусловливает многообразия, точно так же как буржуазное государство, будучи отделенным, организует разделение народа, а фашистское государство — путем террора — его атомизацию. Именно так: в «молекулярных» многообразиях Делёза нужно сразу же узнать неорганизованные атомы, к которым фашистское государство мечтает свести все классы и социальные силы революционного лагеря. Поэтому слишком много чести достается Делёзу, когда Жамбе называет его «единственным активным сегодня философом». На самом деле он не более активен, чем буржуазия в своей обыденной практике, суть которой заключается в том, чтобы, насколько это возможно, не дать народу, преодолевшему свое разделение в терминах множественности, разделиться по линии антагонизма и таким образом поставить в реальной истории Единое пролетариата. ↵
- Плерома означает объединенное многообразие, мир. Эон означает вечно существующее. Второй тезис, таким образом, значит, что каждый из двух миров (которые, как говорится в первом тезисе, «существуют с самого начала») представляется вечным. ↵
- То, насколько вера в главную роль рабочего класса формирует память всех тех, кто был вовлечен в крах ПЛ, и укрепляет катастрофический итог всецело ревизионистского и буржуазного социального материализма, можно увидеть также у Жака-Алена Миллера, другого восстановившегося лаканианца. В его «Римской речи» (Ornicar) единственная аллюзия на его «маоистское» прошлое напоминает о полезной скромности, которая была ему присуща, когда он встретил среди рабочих превосходство тех, кто умеет что-то делать своими руками. Разумеется, это неплохое чувство. Но можно понять, что нескольких лет было достаточно, чтобы исчерпать политическое очарование этого учения и узаконить возвращение без особых проблем к логике означающего. Таков факт времени: когда уроки, которые мы извлекаем из истории, служат исключительно уроками «материализма», можно заниматься своими делами и даже считать разумной Общую программу [т.е. Programme commun — заключенную Социалистической, Коммунистической и Радикальной левой партиями 27 июня 1972 года программу, в которой совмещались демократический социализм и кейнсианство. — Прим. пер.]. Единственный урок, от которого нет возврата, — это урок антагонизма. ↵