Спекулятивный_реализм_и_русская_философия
«Солнце загорелось раньше христианства»
В. В. Розанов, Апокалипсис нашего времени. 1913.
Ах, да… Русская философия… Что ж, вы пришли куда нужно. Здесь проводятся кровослужения. Вам нужно лишь разгадать их тайну. Но с чего начать постороннему вроде вас? Конечно, перелить себе немного здешней крови… Но сперва вам понадобится контракт…
Данное эссе исследует тему русской философии. Что за чрезмерная тема… В каком именно смысле я намерен использовать это словосочетание? Какая надобность в её исследовании? Я затрону этим вопросы в своё время. Сначала нужно сказать об устройстве текста.
Эссе состоит из четырёх надстроенных друг над другом разделов, поэтому пропускать первые его части не рекомендуется никому. Первый раздел, Блеск и нищета «спекулятивного реализма», посвящён ознакомлению с т. н. «спекулятивным реализмом»: ключевые персоналии, корневища идей, особенности институционализации/гальванизации обозначенного cadaver от философии. Почему именно «спекулятивный реализм»? Краткий ответ следующий: потому что именно со «спекулятивным реализмом» связан, на мой взгляд, ренессанс интереса к философии в России.
Второй и третий разделы, Джиперс Криперс 40 000: Dark Crusade и Иконостас сингулярности соответственно, посвящены сюжетам, которые связаны со «спекулятивным реализмом» и/или русской философией. Во–первых, это определённые, преимущественно эстетические, стороны философского творчества Ника Ланда. В силу того, что Ланд – это исходный код многих интеллектуальных проектов, рассматриваемых в первом разделе, магистральные линии его сочинений так или иначе отражают основной массив теоретических преференций «спекулятивного реализма». Если НЛ–1000 вернулся из будущего, чтобы приблизить наступление технологической сингулярности, то небесполезно будет за–arche–вировать его стенания в евклидовом лабиринте: наедине с минотавром Справедливости. Как известно, именно Дикэ вскормила Зевса в пещере ночной темноты, что в конечном итоге привело к оскоплению Хроноса и рождению из семени последнего богини Красоты… Anyway. Во–вторых, это деятельность Hyle Press – издательства, которое в России известно в качестве основного популяризатора произведений философов, связанных со «спекулятивным реализмом» (в частности, усилиями Hyle на русском языке были представлены некоторые произведения из «собрания сочинений» Ланда), и в то же время являет собой примечательный феномен вышеупомянутого ренессанса. Наконец, в–третьих, это определённая предварительная диспозиция философских артефактов, которые, сплавляясь с материалом двух первых разделов, послужат координатной сеткой для экспроприирующей спекуляции четвёртого раздела.
Хронология скачков обратного следования призвана обогатить мысль для переброски в иную плоскость с целью беспрепятственного pillage всего, что потребуется во имя русской философии.
Славно. Контракт подписан и скреплён печатью. А теперь начнём переливание. О, не волнуйтесь. Что бы ни случилось… Может статься, что вы решите, будто всё это – просто дурной сон…
LVL_1
БЛЕСК_И_НИЩЕТА_«_СПЕКУЛЯТИВНОГО_РЕАЛИЗМА_»
normal
«Реальность — одеяние из нервной ткани, мы сбрасываем его под стёганым одеялом быстро рассасывающегося света дня; вверившись же своей созидательной амнезии, мы можем прожить тысячу лет, как насекомое или божество, в любую из исполненных иносказания миллисекунд»
Дж. Хэвок, Мясная лавка в раю. 2000.
Львиная доля содержания данного раздела составлена из сведений, которые наверняка известны многим из тех, кто уже сталкивался со «спекулятивным реализмом». Однако моё эссе предназначено не только для них.
«Спекулятивным реализмом» называют течение, которое многими признаётся одним из самых влиятельных в современной философии т. н. «континентальной традиции». Влияние – что это? Если назвать логический позитивизм одним из самых влиятельных течений в англоязычной философии первой половины двадцатого века, а феноменологию и экзистенциализм обозначить как потусторонний полюс притяжения на территории ряда европейских стран, тогда с этим можно согласиться. Но не следует переоценивать «влияние» того или иного «течения», потому как подобные оценки имеют ограниченную ценность в какой–либо обязывающей форме философствования. Я предлагаю рассмотреть «спекулятивный реализм» коротко, но внимательно и последовательно, в формате вводных допросов. Это облегчит разговор об оценках и общности, которая обеспечивает подразумеваемое единство.
К числу «спекулятивных реалистов» следует отнести следующих философов: Р. Брасье, Б. Вударда, П. Вульфендейла, И. Г. Гранта, Н. Маскиандаро, К. Мейясу, Т. Мортона, Р. Негарестани, Ю. Такера, Д. Тригга, Г. Хармана. Любой перечень субъективен и дискуссионен, однако, ключевые фигуры, без которых говорить о «спекулятивном реализме» было бы мало смысла, здесь указаны. В любом случае, список достаточно внушительный. Скажем несколько слов об интеллектуальной биографии каждого.
Рэй Брасье (Raymond Brassier, 1965– ) получил первичное образование в Лондоне (B. A. в 1995), продолжил обучение в Уорикском университете (M. A. в 1997). Там же в 2001 году защитил диссертацию Alien theory: the decline of materialism on the name of matter. Брасье начинал как переводчик работ Алена Бадью с французского на английский (2003–4, часть из них готовилась совместно с Альберто Тоскано, который несколько лет спустя будет ведущим организатором первой конференции о «спекулятивном реализме»), а в 2008 году он перевёл на английский язык книгу Квентина Мейясу После конечности. В 2011 году Брасье выступил соредактором Fanged Noumena, собрания работ Ника Ланда. Сейчас Брасье работает над второй книгой, которая будет посвящена «Марксу, свободе и судьбе».
Брасье – автор десятков статей по целому спектру тем. Среди его философских интересов: Бергсон и Бадью, Гегель и Маркс, Делёз и Лиотар, Куайн и Селларс. Следует отдельно подчеркнуть внимание Брасье к трудам современного французского философа Франсуа Ларюэля, идеям которого Брасье посвятил свою диссертацию. Собственная философия Брасье представлена в его единственной на данный момент книге, Nihil Unbound: Enlightenment and extinction (2007). За его идеями закрепилось название «трансцендентальный нигилизм». В чрезвычайно сжатом виде, его суть заключается в следующем: философия должна обратиться к вопросу о вымирании человечества (нигилизм), поскольку именно из такой перспективы можно надеяться получить адекватную картину реальности (трансцендентальность нигилизма). Вымирание человечества становится наиболее solid statement/belief, которое находит аргументы в свою пользу среди естественных наук. Авторитет естественнонаучного знания вкупе с глубинным пессимизмом Брасье противопоставляет гуманистическому пафосу и экзистенциалистской риторике философии, присущей человеческому субъекту. Натурализм и рационализм, подпитываемые достижениями наук, развенчивают предрассудки антропоцентризма. А пессимистический вердикт, наследующий Левинасу, Лиотару, Шопенгауэру и Фрейду, образует координаты, в которых выстраивается проект философии Брасье как «органона вымирания».
В русскоязычной среде на сегодняшний день знакомство с философией Брасье ограничивается несколькими переводами статей и скромным числом публикаций. Отчасти причиной тому – высокий порог вхождения в работы Брасье. Среди работ Брасье можно выделить следующие:
Nihil unbound: Enlightenment and extinction (2007).
Axiomatic heresy: the non–philosophy of Francois Laruelle (2003).
The view from nowhere (2011).
Concepts and objects (2011).
Prometheanism and its critics (2014).
Nominalism, naturalism, materialism: Sellars’s critical ontology (2014).
Dialectics between suspicion and trust (2016).
Concrete–in–thought, concrete–in–act: Marx, materialism, and the exchange abstraction (2018).
Бен Вудард (Benjamin Graham Woodard, ???) получил степень бакалавра в Аризонском университете (англистика и sexuality studies), степень магистра – в Европейской высшей школе (философия медиа). В 2015 году защитил диссертацию Schelling’s naturalism: motion, space, and the volition of thought в Университете Западного Онтарио, Канада. В 2017–20 годах работал в Лёйфанском университете, Германия над исследованием по философии Фрэнсиса Брэдли. В качестве переводчика Вудард выступил со сборником работ Жиля Шатле. Брал философские интервью у Алена Бадью и Славоя Жижека. В 2008–18 годах вёл философский блог: https://speculativeheresy.wordpress.com/.
Вудард – автор четырёх книг и нескольких десятков статей, а его центральный философский интерес – философия Шеллинга – находит отражение в текстах о «спекулятивном реализме» и материализме, нигилизме и пессимизме в современном искусстве, междисциплинарных исследованиях на стыке биологии, экологии и эстетики.
На русский язык переведена одна из его книг, а также несколько статей. Русскоязычные исследования, в которых время от времени обращают внимание на работы Вударда, следует отнести скорее к культурологии/филологии, нежели к философии. Более полное представление о его философском проекте можно составить на основе нижеследующего списка некоторых из его работ:
Slime dynamics: generation, mutation, and the creep of life (2012).
On an ungrounded Earth: towards a new geophilosophy (2013).
Schelling’s naturalism: motion, space, and the volition of thought (2019).
The patchwork absolute: F .H. Bradley and the divisions of philosophy (habilitation thesis, 2020).
Thinking against nature: Nature, ideation, and realism between Lovecraft and Schelling (2010).
The untimely (and unshapely) decomposition of onto–epistemological solidity: Negarestani’s Cyclonopedia as metaphysics, in Leper creativity (2012).
Oceanic accelerationism (2013).
Speculative materialism, in The Meillassoux dictionary (2014).
L’echelle de la nature: mesurer la conceptualisation entre Brassier et Grant (2018).
Питер Вульфендейл (Peter Wolfendale, ???) закончил бакалавриат (философия), магистратуру (континентальная философия) и подготовил свою диссертацию The question of being: Heidegger and beyond в Уорикском университете (2003–6, 2006–7 и 2007-11 соответственно). В 2014 году опубликовал свою первую книгу, Object–oriented ontology: the noumenon’s new clothes, и недавно закончил работу над вторым трудом, The revenge of reason, который выйдет с предисловием Брасье и Негарестани.
Философские интересы Вульфендейла представляются не менее обширными, чем интересы Вударда. Однако в данном случае речь идёт о более узко философских компетенциях в области (мета–)метафизики, эпистемологии, эстетики и истории западной философии (в особенности Гегель, Делёз, Кант и Хайдеггер). Главные ориентиры своих исследований Вульфендейл определяет так: «разработка методологического интерфейса, соединяющего философский анализ рациональности и метафизику».
Русскоязычная академическая среда только начинает знакомство с его философией, появляются первые статьи. Как и в случае с Брасье, отчасти это объясняется тем фактом, что его работы предполагают обладание специфическим перечнем компетенций. Краткая выборка работ Вульфендейла:
Object–oriented ontology: the noumenon’s new clothes (2014).
Essay on transcendental realism (2010).
The greatest mistake: a case for the failure of Hegel’s idealism (2011).
The parting of the ways: political agency between rational subjectivity and phenomenal selfhood (2012).
Ariadne’s thread: temporality, modality, and individuation in Deleuze’s metaphysics (2013).
Is there a TV in my head? Content, functional mapping, and the myth of the given (2014).
Ray Brassier; Necessity of contingency, in The Meillassoux dictionary (2014).
The reformatting of homo sapiens (2019).
Иан Гамильтон Грант (Iain Hamilton Grant, 1963–) обучался по программе изящных искусств в Редингском университете, а философское образование получил в Уорике. Там же защитил диссертацию по философии Канта и Лиотара. Заявил о себе сперва в качестве переводчика работ Бодрийяра и Лиотара с французского на английский язык (1993), а первую крупную работу, Philosophies of nature after Schelling, опубликовал в 2006 году. В настоящее время работает над её продолжением, которое будет посвящено философии природы и идеализму. В 2016 году опубликовал собрание собственных комментированных переводов натурфилософских работ Шеллинга.
Основные идеи Гранта заключаются в следующем. Современная философия заслуживает критики по двум направлениям: во–первых, она тяготеет к этико–гуманистическим исследованиям, что лишь усугубляет и без того привилегированный статус человека; во–вторых, она слишком серьёзно воспринимает угрозу платонизма, вместо того, чтобы как следует осмыслить последствия кантианства: Аристотель, а вслед за ним и Кант редуцировали реальность до концепта, выразимого в человеческом дискурсе. Отсюда проект Гранта по исследованию природы с помощью оптики Шеллинга и Делёза. Идея, которая позволит осмыслить реальность, простирающуюся за пределы человеческого мира и этики гуманизма, – это идея Природы. Эта Природа – идеальна, однако, Грант своеобразно трактует термин «идеализм», изымая его из классической традиции так, что выходит, словно лишь идеализм и является наиболее адекватной концептуальной рамкой для современной науки.
Внимание русскоязычной академии к философии Гранта, которое выражается в исследованиях и переводах его работ, на сегодняшний день проявляется слабо. Среди его работ можно выделить следующие:
Philosophies of Nature after Schelling (2006).
Idealism: the history of a philosophy (2011).
The universe in the universe: German idealism and the natural history of the mind (2013).
How nature came to be thought: Schelling’s paradox and the problem of location (2013).
The three dogmas of transcendentalism (2014).
Suprematist ontology and the ultra deep field problem: operations of the concept (2015).
Everything is primal germ or nothing is: the deep field logic of nature (2015).
Николу Маскиандаро (Nicola Masciandaro, 1969–) нечасто включают в единый со «спекулятивным реализмом» контекст. На мой взгляд, уделить ему внимание в этом эссе есть все основания. Маскиандаро получил степень бакалавра и магистра по английской литературе в университете Вашингтона и Коннектикута соответственно (1992, 1996). Специализировался на литературе Средневековья и Великобритании XIX–XX веков. Затем, в 1998 году, получил степень магистра в Йеле (medieval studies), где с отличием защитил работу по следующим блокам тем: средневековая палеография и книгопечатание, история Англии 1307–1422. Там же Маскиандаро защитил свою диссертацию, The voice of the hammer: work in Medieval English literature (2002). Является сооснователем журнала Glossator: practice and theory of the commentary. Автор ряда книг и нескольких десятков статей, а также руководитель исследований по теоретико–литературной компаративистике, среди которых следует отметить Weird mysticism: philosophical horror and the logic of negation in Thomas Ligotti, Georges Bataille, and E. M. Chioran Брэда Баумгартнера (2015). Ведёт блог: http://thewhim.blogspot.com/.
Главный исследовательский интерес Маскиандаро – литература Средневековья. Наиболее лаконично его деятельность можно охарактеризовать словосочетанием «спекулятивный медиевилизм» (medieval – средневековый): это преломление различных аспектов наследия Данте, Мелвилла, Чосера и других авторов в контексте проблем, которые характерны для современной спекулятивной мысли. Средневековье было временем расцвета мистической традиции, с которой рассматриваемых в данном эссе философов объединяет немало общих черт: аскетизм (пессимизм) как этическое кредо, бренность конечного (человеческого) субъекта, непознаваемость Бога (вещи самой по себе) как мультимодальный вызов. Иными словами, «спекулятивному реализму» есть чем вдохновляться в соответствующих смысловых оазисах, например, в гностицизме. В контексте «спекулятивного реализма» следует обратить внимание на сотрудничество Маскиандаро с Такером в ряде совместных публикаций (2012, 2014).
Для русскоязычной аудитории Маскиандаро сегодня ещё практически неизвестен. Краткая выборка из его работ поможет понять, почему я причисляю его к этому списку «спекулятивных реалистов»:
Hideous gnosis: black metal theory symposium I (editor, 2010).
True detection (editor, 2014).
Floating tomb: black metal theory (2015).
On the darkness of the will (2018).
Individuation: this stupidity (2010).
Secret: no light have ever seen the black universe (2013).
Paradisical pessimism: on the crucifixion darkness and the cosmic materiality of sorrow (2014).
Never born, never die: individuation, mutation, and mystical birth (2015).
Nietzsche’s amor fati: wishing and willing in a cybernetic circuit (2016).
To become purposeless: a failure (2016).
Квентин Мейясу (Quentin Meillassoux, 1967–) окончил Высшую нормальную школу (1988–91) и прошёл конкурс на получение т. н. agregation. В 1997 году под руководством Бернара Буржуа, специалиста по философии Канта и Гегеля, защитил диссертацию L’inexistence divine (отрывки данной знаковой для «спекулятивного реализма» работы приводятся в Philosophy in the making Хармана, а также переведены в 2016 году Нейтаном Брауном для parrhesia journal). В dark corners of the earth поговаривают, что Мейясу работает над её переработкой до авторизованной монографии, которая станет ответом на критику в адрес дебютной После конечности: эссе о необходимости контингентности, во многом определившей изначальный вектор развития «спекулятивного реализма» и сформировавшей первичную международную рецепцию соответствующих идей (отсюда интерес публики к его диссертации, резюме которой гласит: «мы даём новое определение понятиям контингентности и необходимости посредством демонстрации того, что только контингентность бытия не может быть контингентной»). Совместно с Бадью участвовал в создании Международного центра изучения современной французской философии (CIEPFC). Вышеупомянутая книга Мейясу вышла в 2006 году (предисловие, которое в русском переводе не представлено, к ней написал всё тот же Бадью). Следующей и последней на сегодня крупной работой Мейясу стало исследование поэмы Малларме, Число и сирена (2011).
По всей видимости, материал диссертации требует тщательной переработки, чтобы стать релевантным философским высказыванием на фоне После конечности. Впрочем, в некоторых текстах малой формы он уже внёс уточнения в свою философскую концепцию. Хотя Мейясу – одна из первостепенных фигур в контексте «спекулятивного реализма», подробно останавливаться на его философии здесь не место. В первую очередь важно увидеть Мейясу в антураже соответствующего mode of thought. Его книга (наряду со Спекулятивный реализм: введение Хармана) может выступить в роли введения в специфику философии практически всех авторов, рассматриваемых в данной части эссе (впрочем, воспринимать её в таком качестве следует, пусть и по другим причинам, но также с осторожностью, как и книгу Хармана). Словосочетание «спекулятивный материализм», которое затем с подачи Брасье трансформировалось в конвенциональное наименование всего «течения», в целом адекватно обозначает философию Мейясу. Ключевые моменты книги Мейясу заключаются в следующем.
Западная философия развивается в тени корреляционизма, а все попытки выйти из неё оборачиваются реитерацией т. н. «корреляционистского круга». Корреляционизм часто называют ядром, единящим разрозненные проекты ассоциируемых со «спекулятивным реализмом» философов. Сам Мейясу этим термином обозначил философский императив спаянности дискурса о реальности с субъектом этого дискурса. Иными словами, доступ к бытию и сущему неизбежно связан с человеческим субъектом, который паразитирует на Истине. Абсолютизируя корреляцию (в После конечности выделяются разновидности корреляционизма, но сейчас это несущественно), Мейясу автоматически определяет её преодоление как спекулятивный проект. Поэтому в некотором смысле каждый спекулятивный реалист стремится разработать самый адекватный build философского плацебо. В частности, Мейясу за основу наиболее благородной формой cogitare берёт язык чисел, но об этом ниже.
Спекулятивность «спекулятивного реализма» заключается в том, что говоря о реальности (разыскивая выход из лабиринта корреляции), философ исследует вещи не такими, какие они есть, и не такими, какие они не есть, а вещи такими, какими они могли бы быть или не быть. В контексте мысли Мейясу абсолютизация корреляции влечёт за собой следствие о том, что ничто не является невозможным, не говоря уже о том, чтобы быть необходимым. Абсолютно возможна только контингентность, а предметом рассмотрения в философии Мейясу выступает перспектива трансформации возможности контингентности в её необходимость.
Помимо круга корреляции, с которым, по мнению Мейясу, философия не должна мириться, корреляционизм как современная форма философствования омрачён ещё одним препятствием. Будучи неизвлекаемой из корреляции, мысль имплицитно содержит антропоцентричную предпосылку привилегированного доступа. В качестве предположительно единственной модели субъективности, способной к осмыслению реальности, человек не может не подставить вторую ладонь там, где моделирует хлопок одной ладони. Иными словами, философия не приблизится к истине, если не выйдет из дурной бесконечности самореференции и не преодолеет рамки антропоморфной критики мышления. Именно по этой причине Мейясу соотносит корреляционизм в первую очередь с философией Канта, что привело к закреплению за последним образа Азазеля «спекулятивного реализма».
В первом приближении эти два вызова, вызов корреляционизма и вызов антропоцентризма, определяют философию Мейясу, а вместе с ней – и весь «спекулятивный реализм». (Вернее было бы назвать их не «вызовами», а «ограничениями», за рамки которых стремится выйти современная спекулятивная мысль. Для этого упомянутые здесь и многие другие авторы обращаются не только к философиям, которые часто остаются на заднем плане исторического mainstream, подобно тому, как в своё время это делал Делёз с Лейбницем и Спинозой, но и к смежным дискурсам. Сюжеты, примеры и идеи из литературы, кинематографа, видеоигр, выразительные средства других медиумов часто привлекают внимание спекулятивных реалистов, что позволяет увидеть ещё один аспект спекулятивности).
Если со спекулятивностью философии Мейясу всё более–менее понятно, то на вопрос о том, в каком именно смысле следует понимать реализм «спекулятивного реализма», дать однозначный ответ затруднительно. Если в общем виде реализмом в философии называют все позиции, которые признают независимое от человеческого субъекта существование реальности, то вопрос о соотношении «спекулятивного реализма» с тем же критическим реализмом Канта или множеством современных мутаций материализма, натурализма и рационализма будет по–разному решаться в случае каждой отдельной концепции. Здесь впервые отчётливо проступает различие философских проектов рассматриваемых философов, к которому я вернусь позднее. Материализм, как его понимает Мейясу, можно прояснить с помощью ещё одного концептуального хода из его книги.
Архиископаемое – так Мейясу называет свидетельства, которые представляют собой опору для мышления о реальности в масштабах, выходящих за рамки человеческой мысли. Реликтовое излучение и другие космические артефакты, которые регистрируются современной исследовательской аппаратурой, представляют собой если не в полной мере адекватное эмпирическое, то по крайней мере математизированное (не следует забывать о том, что учителем Мейясу был Бадью) свидетельство, с опорой на которое можно выстраивать новый спекулятивный дискурс о модерне. Данные, которые человек получает в ходе научного disenchantment вселенной, являются фактами, демонстрирующими обоснованность попыток преодоления антропоцентризма. Более того, они согласуются с рационализмом и натурализмом как ведущими формами современной теории, помноженным на естественнонаучный стандарт познания, несколько изменённый вследствие пребывания в варпе кризиса современности. Таким образом, «спекулятивный реализм» отсылает к научному в широком смысле реализму. С другой стороны, его спекулятивность отсылает к пиетету перед разумом, свойственному эпохе Просвещения. По всей видимости, вся искомая детализация сопротивляется первичной артикуляции из–за искажений, которые вызываются аккреционным диском проблематичности самого разума, пребывающего в этом новом, «тёмном», Просвещении, за горизонтом событий которого угадываются черты флуктуаций разума, понятого по-гегелевски. Reset.
Архиископаемое Мейясу, бытие которого представляется прежде всего «математическим», выстраивается через перепрочтение философии Юма и предлагается в качестве спекулятивного противоядия как от скептицизма, так и от «догматического сна», который попытался рассеять своим онейромантическим трактатом Мейясу. В этом свете уместно взглянуть на книгу Мейясу о Малларме (центральная идея которой заключается в том, чтобы исследовать предположение о том, что Малларме в своём произведении оставил послание, зашифрованное в числах) в новом ключе, как на theory–fiction, где исследуется тот же вопрос о доступе к абсолютному (сравнимому с бесконечностью ряда натуральных чисел). Число как символ науки и сирена как символ нечеловеческого субъекта тогда предстают ёмкими метафорическими обозначениями для сути «спекулятивного реализма», на формирование которого Мейясу оказал определяющее значение.
Среди всех представителей «спекулятивного реализма» Мейясу удалось обрести весомый символический капитал в рамках true академии. В 2014 году вышла книга “The Meillassoux dictionary”, его идеи обсуждаются не только во Франции (Garcia 2011, Fradet 2017, Bitbol 2019), но и в англофонном мире (Watkin 2011, Ennis 2011, Gironi 2018, см. также архив журнала Cosmos and History), где зачастую не спешат с рецепцией французской философии, тесно связанной ещё со времён Монтеня с эссеистикой, проходящей скорее по рубрике literature studies (впрочем, существует и авторитетная критика идей Мейясу, в частности, Maintenant la finitude Мишеля Битболя). Однако, важно подчеркнуть, что исследования философии Мейясу не означают исследований «спекулятивного реализма».
На русском языке представлены все основные работы Мейясу, а первые исследования стали появляться ещё до перевода После конечности на русский язык. Поскольку назвать его очень плодовитым автором нельзя, ниже приводится практически полный список философских высказываний Мейясу на сегодняшний день:
Après la finitude: essai sur la nécessité de la contigence (2006).
Le Nombre et la Sirène: un déchiffrage du Coup de dés de Mallarmé (2011).
Métaphysique et fiction des mondes hors–science (2013).
Time without becoming (2014).
Deuil à venir, Dieu à venir (2006).
Potentialité et virtualité (2006).
Destination des corps subjectivables (2006).
Correlation and factuality (2007).
Question canonique et facticité (2007).
Spéculation et contingence (2007).
Temps et surgissement ex nihilo (2007).
Soustraction et contraction, à propos d’une remarque de Deleuze sur Matière et mémoire (2007).
La finalité aujourd’hui (2008).
Métaphysique, spéculation, corrélation (2010).
Répétition, itération, réitération: une analyse spéculative du signe dépourvu de sens (2011).
Badiou et Mallarmé: l’événement et le peut–être (2011).
L’inexistence divine: projet d’introduction d’un livre à venir (2014).
Тимоти Мортон (Timothy Morton, 1968–) получил степень бакалавра и магистра по литературе в Оксфорде (1986–89), а в 1992 году защитил диссертацию, посвящённую реконструкции и интерпретации поэтики питания и поглощения в работах П. Б. Шелли (в 2005 году диссертация вышла в виде монографии под названием Shelley and the revolution in taste: the body and the natural world). Преподавал в университетах США, в 2012 году получил профессорскую ставку в Университете Райса. Ведёт блог: http://ecologywithoutnature.blogspot.com/.
К философии Мортон пришёл через литературоведческие исследования британского романтизма, который, по его мнению, заложил черты современной картины мира. Последнюю следует критически пересмотреть на предмет антропоцентричной предвзятости. Согласно Мортону, мы влияем на природу, которую неспособны адекватно осмыслить в силу несоизмеримости наших когнитивных ресурсов и масштабов современных комплексных систем, т. н. гиперобъектов. В этом контексте его интересует прежде всего этико–экологическая проблематика. Игнорирование «тёмной экологии» избыточной и странной природы чревато риском экстраполяции соответствующих иллюзий и на нас самих, наше познание, и в конечном итоге на то, каким образом мы конструируем нашу политику, социум, экономику и будущее в целом.
На русском языке представлены некоторые из наиболее значимых работ Мортона, а среди всех рассматриваемых в данной части эссе философов он в числе тех, кто привлекает наибольшее внимание русскоязычных исследователей. Мортон – автор более полутора десятков работ об экологии, объектно–ориентированной философии, постгуманизме. Вот некоторые из них:
Mary Shelley’s Frankenstein: a Routledge study guide and sourcebook (2002).
The Cambridge companion to Shelley (2006).
Ecology without nature: rethinking environmental aesthetics (2007).
The ecological thought (2010).
Hyperobjects: philosophy and ecology after the end of the world (2013).
Dark ecology: for a logic of future coexistence (2016).
Humankind: solidarity with non–human people (2017).
Spacecraft (2021).
Реза Негарестани (Reza Negarestani, 1977–) философ родом из Ирана с background в сфере системной инженерии, ученик Ника Ланда. Наиболее известен как автор Циклонопедии (2008), которую часто называют первым образцом theory–fiction. В 2011 году состоялась конференция, посвящённая обсуждению этой книги. Её результатом стало издание сборника материалов по итогам встречи, Leper creativity: Cyclonopedia symposium. Публиковался в Angelaki, Collapse, Ctheory и других изданиях, связанных со «спекулятивным реализмом». В 2021 году вышло в свет собрание избранных текстов Негарестани, а также Хронозис, «первый философский комикс», написанный им в соавторстве с главным редактором Urbanomic Робином Маккеем. Готовится к изданию собрание работ Негарестани 2003–2018 Abducting the Outside. В 2018 году принимал участие в ведении блога: https://toyphilosophy.com/.
В настоящий момент Негарестани является куратором Программы критической философии Нового центра исследований и практики (The New Centre for Research & Practice). «Необходимость трансформации представлений о разуме, мышлении и интеллекте в контексте ИИ и автоматизации, осмысления взаимосвязей между катастрофическим потенциалом антропоцена и достижениями современной физики, нейронаук и биологии, а также современных экономических, медийных и армейских систем с выходом к вопросам этики и политики», – всё это, согласно аннотации Программы, играет ключевую роль в «разработке философии, адекватной проблемам и вопросам XXI века».
Циклонопедия – это opus «геофилософского реализма», сочетающий в себе черты философии и спекулятивного дискурса на стыке теологии, геологии и энтографической интерпретации ландшафта, оккультного гримуара и литературного вымысла, алхимии и горькой политической эпидейктики. Резюмировать посыл дебютной работы Негарестани можно следующим образом: существование нашей планеты определяется ритмом сердцебиения тёмной, нефтяно–лемурийской сущности. Пульсирующие потоки предвечного вещества пронизывают семантику и прагматику человеческого существования. Попытки человеческого разума спекулятивно определить эту бездну чреваты хтоническим забвением. Fhtagn.
Следующая крупная работа Негарестани, – это Intelligence and spirit (2018), которую можно охарактеризовать как отход от ландианского стиля философствования и обращение к эвристическим ресурсам инженерии в контексте проблем современной философии в области сознания, рационализма и эпистемологии. Инженерное конструирование как методологический ориентир позволяет Негарестани переопределить человеческого субъекта и его деятельность через смещение внимания от сознания, которое представляется изначально феноменологически ориентированным на человека, к интеллекту, который описывается как конструируемый социальными в широком смысле практиками концепт. Такая переориентация и расширение, которые иногда обозначают рационалистическим универсализмом, вносят свои поправки в целый спектр философских доменов на пересечениях онтологии, методологии, эпистемологии и аксиологии. Решение философских задач как реитерация сборки, сноса и перестройки концептуальных схем позволяет технологизировать процедуры мышления, вследствие чего модели реальности извлекаются из перегруженного антропоцентричной трансцендентальностью теоретизирования и помещаются в плоскость более пластичного теоретического конструирования.
Помимо Циклонопедии и Хронозиса, на русский язык переведены некоторые статьи Негарестани. Русскоязычные исследования, связанные с его работами, тяготеют к изучению Негарестани–1 времён Циклонопедии, образу, который лишь закрепился переводом Хронозиса. Ниже приводится список некоторых ключевых работ Негарестани:
Cyclonopedia: complicity with anonymous materials (2008).
Intelligence and Spirit (2018).
Abducting the Outside: collected writings 2003–2020 (2021).
Chronosis (2021).
The corpse bride: thinking with nigredo (2008).
A vertiginous Enlightenment: on James Webb Telescope (2012).
The labour of the inhuman (2014).
Synechistic critique of aesthetic judgement (2015).
Three nightmares of the inductive mind (2017).
Юджин Такер (Eugene Thacker, ???) получил гуманитарное образование в университете Вашингтона и Ратгерса, а в 2001 году защитил диссертацию (612 страниц, oh my) Bioinformatic bodies: biopolitics, boitech, and the discourse of the posthuman по направлению сравнительного литературоведения. В настоящий момент занимает должность профессора media studies в Новой школе Нью–Йорка. Официальный сайт Такера: https://eugenethacker.com/.
Исследовательские интересы Такера можно разделить на две группы. К первой следует отнести работы, которые посвящены пересечениям технологий и медиа в контексте биологии и информатики. Современные средства коммуникации, обработки информации и различных отраслей производства требуют осмысления в соответствующих прикладных контекстах самых различных понятий, начиная биологией (жизнь, смерть, этика и юриспруденция врачебного вмешательства в соотношении со свободой воли пациента) и заканчивая прикладной когнитивистикой (информационные процессы в контексте проблем соизмеримости массивов данных и коммуникативной агентности человеческого субъекта). Суммируя, можно назвать данный пласт работ Такера нацеленным на анализ определённых кризисных аспектов антропоцена.
Ко второй группе относятся по преимуществу более поздние работы Такера. В них он чаще всего обращается к культурно–философской контекстуализации пессимизма и нигилизма (главным образом идей Шопенгауэра и т. н. киотской школы) в условиях современной цивилизации. В определённой степени, первая группа работ Такера посвящена выборочной детализации проблематики, а вторая – поискам концептуальных ресурсов для работы с ней. В частности, в трилогии Ужас философии Такер обращается к примерам из восточного и средневекового мистицизма, кинематографа и литературы в поисках латентных «духовных» ресурсов. Особенность подхода Такера (для некоторых читателей – главный минус его работ) – в комбинировании разнообразных медиумов и модусов рефлексии, среди которых сам автор делает упор на философию и искусство в жанре хоррор, нередко позиционируемые в терапевтической спайке. Отсюда «космический пессимизм» Такера как мировоззренческая терапия для современного человека.
Ни одна из работ Такера, которые в очерке отнесены к первой группе, не представлена на русском языке, в то время как трилогия и некоторые созвучные ей статьи переведены. Вместе с Мортоном и Харманом, Такер – среди наиболее активно осваиваемых русскоязычными исследователями представителей «спекулятивного реализма». Из общего перечня работ Такера можно выделить следующие:
Biomedia (2004).
The global genome: biotechnology, politics, and culture (2005).
After life (2010).
In the dust of this planet (2011).
Starry speculative corpse (2015).
Tentacles longer than night (2015).
Infinite resignation (2018).
Data made flesh: biotechnology and the discourse of the posthuman (2003)
Wayless abyss: mysticism, mediation, and divine nothingness (2012).
How Algernon Blackwood turned nature into sublime horror (2021).
Дилан Тригг (Dylan Trygg, 1978–) получил степень бакалавра философии и магистра эстетики (2004–5) в университетах Лондона и Сассекса соответственно. В 2009 году защитил диссертацию Memory and place: a phenomenological study. В 2013 году работал с архивами Гуссерля в Высшей нормальной школе, в настоящий момент работает в Венском университете, Австрия.
Тригг работает в феноменологической традиции. Её актуализация и обновление, а также телесность и эстетика очерчивают его главные исследовательские интересы. Перепрочтение классических представителей течения (прежде всего Гуссерля и Мерло–Понти) в современных контекстах, по мнению Тригга, позволяет актуализировать феноменологию для ответа на проблему корреляционизма, поставленную Мейясу. Главный концептуальный ресурс данной актуализации – это исследование спекулятивного ужаса современного существования с целью восполнения феноменологического дискурса за счёт включения в него феноменологии ничто, которое не ничтожествует нечеловеческого.
На русском языке представлена только одна работа Тригга. В целом его философия в русскоязычной среде на данный момент остаётся практически неосвоенной. Наиболее примечательные работы Тригга включают:
The aesthetics of decay: nothingness, nostalgia and the absence of reason (2006).
The memory of place: a phenomenology of the uncanny (2012).
The thing: a phenomenology of horror (2014).
Topophobia: a phenomenology of anxiety (2017).
Schopenhauer and the sublime pleasure of tragedy (2004).
The return of the new flesh: body memory in David Cronenberg’s The Fly (2011).
The flesh of the forest: wild being in Merleau–Ponty and Werner Herzog (2012).
The horror of darkness: toward an unhuman phenomenology (2013).
The role of the Earth in Merleau–Ponty’s Archaeological phenomenology (2015).
At the limit of one’s own body (2019).
Грэм Харман (Graham Harman, 1968–) замыкает этот перечень очерков. Он получил гуманитарное и философское образование в университетах США (1990–1), защитил диссертацию Tool–being: elements in a theory of objects в 1999 году. Затем получил должность в Каирском университете, Египет, где и продолжает работать по сей день, с 2011 года – на должности профессора. Харман примыкает к числу наиболее известных представителей «спекулятивного реализма» (см. The Graham Harman reader под ред. Jon Cogburn & Niki Young), выступая по совместительству главным популяризатором последнего, в своём специфическом его ответвлении, которое называет объектно–ориентированной онтологией. Также Харман – редактор серии Speculative realism в Edinburgh university press, где выходят работы авторов, подхвативших спекулятивный тренд.
Философский проект Хармана основан на перепрочтении философии инструментальности Хайдеггера с явными реминисценциями в адрес акторно–сетевой теории Латура и с поправкой на традиционные для «спекулятивного реализма» ориентиры на критику антропоцентризма и осмысление ограничений корреляционизма. В целом, философия Хармана представляет собой выстраивание и применение к различным теоретическим проблематикам методологии, которая основывается на допущении о принципиальной онтологической гомогенности всех родов и видов объектов, включая, конечно, и человека. Принципиальную значимость в объектно–ориентированной онтологии Хармана приобретает эстетика как наиболее близкий к ситуации взаимодействия вещей самих по себе прототип философского взаимодействия. Все без исключения объекты имеют столь же равноправный онтологический статус, сколь предстают сущностно странными (weird) в силу своей недоступности для исчерпания человеческим инструментарием. Отсюда традиционный для «спекулятивного реализма» интерес Хармана к семантическим мощностям жанра хоррор, в особенности к Лавкрафту.
На русском языке работы Хармана представлены, пожалуй, наиболее полно среди всех рассмотренных в данных очерках авторов. Впрочем, некоторых ключевых для понимания его философии книг среди них нет. Освоение работ Хармана в русскоязычной среде, как и в случе Мейясу, началось достаточно рано, практически на заре знакомства со «спекулятивным реализмом» в нашей стране. Среди нескольких десятков работ Хармана, можно выделить следующие:
Guerilla metaphysics: phenomenology and the carpentry of things (2005).
Prince of networks: Bruno Latour and metaphysics (2009).
Quentin Meillassoux: philosophy in the making (2011).
The quadruple object (2011).
Weird realism: Lovecraft and philosophy (2012).
Object–oriented ontology: a new theory of everything (2018).
Speculative realism: an introduction (2018).
On vicarious causation (2007).
Realism without materialism (2011).
Heidegger and the birth of continental realism (2013).
Что позволяют увидеть все эти досье?
Во–первых, «спекулятивный реализм» – это название целой плеяды философов, которые так или иначе связаны с оживлённым периодом в современной западной философии. Если под этой оживлённостью понимать не только академическую активность различного рода, связанную со «спекулятивным реализмом» вообще, а говорить прежде всего о философской новизне рассматриваемых философских событий, то с этим, пожалуй, следует согласиться. Безусловно, в рамках более специальных философских дисциплин время от времени появляются новые имена. Каждый из рассмотренных в очерках философов работает в собственном ключе, в силу чего его работы нацелены и привлекают внимание представителей той или иной философской дисциплины. Но что делает «спекулятивный реализм» именно обновлением философии, так это тот факт, что именно с ним связано появление множества исследований, которые говорят не столько об идеях, например, Брасье или Такера, сколько о «спекулятивном реализм»е как некотором цельном феномене.
Чтобы не быть голословным в этом вопросе, взглянем на далеко не полный перечень монографий и сборников статей, которые либо напрямую посвящены «спекулятивному реализму», либо отводят ему одно из первых мест в контексте рассматриваемых авторами тем:
Jussi Parikka, Insectmedia. An archaeology of animals and technology (2010).
Paul J. Ennis, Post–continental voices: selected interviews (2011).
Christopher Watkin, Difficult atheism. Post-theological thought in Alain Badiou, Jean–Luc Nancy and Quentin Meillassoux (2011).
Rick Dolphjin, Iris van der Tuin, New materialism: interviews & cartographies (2012).
Adrian Johnston, Prolegomena to any future materialism. Volume I (2013).
Steven Shaviro, The universe of things: on speculative realism (2014).
Peter Gratton, Speculative realism. Problems and prospects (2014).
Mario Teodoro Ramirez, El nuevo realismo la filosofia del siglo XXI (2016).
Leon Niemoczynski, Speculative realism: an epitome (2017).
Tiziano Cancelli, How to accelerate. Introduzione all’accelerazionismo (2019).
В таком свете, вернее было бы определить подразумеваемую философскую новизну как «спекулятивный поворот», который охватывает не только концепции реализма/материализма, но и многие другие области теоретизирования, не обязательно сугубо философского. Например,
Jeffrey Jerome Cohen, Stone. An ecology of the inhuman (2015).
Evan Gottlieb, Romantic realities: speculative realism and British romanticism (2016).
Brian Willems, Speculative realism and science fiction (2017).
Didier Debaise, Speculative empiricism: revisiting Whitehead (2018).
Jacob Graham, Tom Sparrow, True detective and philosophy. A deeper kind of darkness (2018).
Jonas Andreasen Lysgaard, Stefan Bengtsson, Martin Hauberg-Lund Laugesen, Dark pedagogy. Eductaion, horror and the anthropocene (2019).
Deborah Goldgaber, Speculative grammatology: deconstruction and the new materialism (2020).
Chelsea Birks, Limit cinema. Transgression and the nonhuman in contemporary global film (2021).
Monika Kaup, New ecological realisms: post–apocalyptic fiction and contemporary theory (2021).
Timothy S. Murphy, William Hope Hodgson and the rise of the weird (2023).
Помимо этого, период расцвета «спекулятивного реализма» совпал с появлением ряда характерных издательских инициатив, среди которых: BlazeVOX (2005–), Punctum books (2011–, сооснователь которого, кстати, Маскиандаро) c его журналом Speculations, Schism press (2014–), где, например, опубликована книга Сиратори Necrology с послесловием Негарестани, voidfrontpress (2014–), Open Philosophy (2017–, с Харманом в кресле главреда) и другие.
Во–вторых, пик указанной философской новизны «спекулятивного реализма», по–видимому, пришёлся на 2010–е годы. Тексты, которые считаются самыми репрезентативными в данном контексте, появились именно в этот промежуток: титульные работы Брасье, Гранта, Мейясу, Мортона и Негарестани, книги и статьи Вударда и Хармана и других. Началом отсчёта существования «спекулятивного реализма» принято считать конференцию Speculative realism: a one–day workshop 2007 года в Голдсмитсе, на которой выступили Брасье, Грант, Мейясу и Харман (два года спустя состоялась вторая встреча, на которой место Мейясу занял Альберто Тоскано). Однако, как это обычно и бывает, ни один из философов, рассмотренных в очерках, не считает себя представителем «спекулятивного реализма» (по крайней мере, в сколько–нибудь обязывающем философском смысле), за исключением Хармана, который подхватил проблеснувшее знамя и приспособил его для популяризации собственной философии.
В 2011 году Брасье в интервью высказался против существования «спекулятивного реализма» как единого философского проекта. Беглого взгляда на работы рассматриваемых философов достаточно, чтобы с ним согласиться: «спекулятивный реализм» не задумывался участниками голдсмитской конференции в качестве общего проекта, и не стал таковым в последующие годы, даже с появлением определённой философской моды на соответствующие сюжеты. Я прихожу к выводу о том, что «спекулятивного реализма» как цельного философского проекта не существует. Вместо этого, более обоснованно обозначение соответствующих идей и их авторов «спекулятивным поворотом» в философии. Однако, и такое решение представляется спорным. Далее я постараюсь продемонстрировать, почему это так. Для этого следует продолжить нисхождение.
В–третьих, референтные в контексте «спекулятивного реализма» философы – это не только четверо участников конференции 2007 года, но также множество других персоналий, из которых я рассмотрел едва ли половину: К. Анселл–Пирсон, К. Альвансон, Д. Бенатар, Дж. Беннет, Й. Богост, Н. Бостром, Л. Брайант, Р. Брайдотти, Э. Вивейруш де Кастру, Э. Гросс, П. Грэттон, М. Деланда, Ф. Джирони, Э. Джонстон, Л. Иригарей, Г. Катрен, С. Кричли, Н. Ланд, Ф. Ларюэль, Т. Лиготти, А. Лонго, Р. Маккай, К. Малабу, М. Мардер, А. Мол, Т. Метцингер, Б. Нойс, Ф. Саламеа, Н. Срничек, А. Тоскано, Ф. Феррандо, М. Фишер, С. Шавиро и многие другие. Немалая часть этих исследователей начала работать над смежными со «спекулятивным реализмом» темами задолго до кристаллизации «течения», но сегодня их идеи нередко с ним соотносятся. Вкупе с прояснениями, данными выше, это делает «спекулятивный реализм» классическим историко–философским ярлыком, который сравнительно безобиден, но в то же время практически бесполезен. В определённом смысле, «спекулятивный реализм» – лакмусовая бумажка для алчущих новейшей, чаще всего сложной и потому элитарной культуры мышления, – подобен, если угодно, постмодернизму. О роли «спекулятивного реализма» в популяризации философии в России ещё пойдёт речь в другом разделе. Вернёмся к вопросу о его сущности и единстве, чтобы выявить одну очень важную в контексте данного эссе черту «спекулятивного реализма».
Если обратиться к деталям интеллектуальных биографий философов, которые так или иначе связаны со «спекулятивным реализмом», то выясняется, что многие из них образуют круг сотрудничающих друг с другом лиц. Например, Брасье был членом комиссии по защите диссертации Вульфендейла, а также экзаминатором габилитации Вударда. В свою очередь, Вульфендейл писал о философии Брасье, а Вудард – о книгах Гранта, Мейясу, Негарестани. Маскиандаро неоднократно сотрудничал с Такером, а также с Вудардом и писал о Брасье и Негарестани. Негарестани, Такер и другие писали в одни и те же журналы, такие как Collapse и Ctheory. Перечисление можно было бы продолжить, но, полагаю, что смысл первого рода свидетельств ясен: налицо развёртывание специфической картины форм философской практики, единство которых проявляется в соучастии одних и тех же лиц, за которыми стоят одни и те же сюжеты «спекулятивного поворота».
Но это не всё, что стоит подчеркнуть в этих, завершающих первую часть эссе, пунктах. «Спекулятивный реализм» включает в себя философов двух условно разных поколений. Представители старшего – участники голдсмитской конференции и инициаторы «спекулятивного поворота». В работах представителей младшего поколения, таких как Вудард, Вульфендейл и Тригг, фигурируют уже не только, условно говоря, Кант и Селларс, но и Брасье, Мейясу, Харман, – их старшие коллеги и учителя. Хотя между «старшим» и «младшим» поколением разница всего приблизительно в декаду, в некоторых аспектах она играет существенную роль. Наиболее важным из которых здесь является тот факт, что условно единое «течение» на поверку оказывается набором специфических философских преференций, которые свойственны не только «первому» поколению «спекулятивного реализма», их молодым коллегам и последователям, но также достаточно автономным от «спекулятивного поворота» философам. Иными словами, что с одной точки зрения представляется свидетельством в пользу единства «спекулятивного реализма», с другой точки зрения играет против него.
И, наконец, в–четвёртых, обратим отдельное внимание на состояние русскоязычного восприятия «спекулятивного реализма». Как уже было отмечено в очерках, на русском языке философия «спекулятивного поворота» представлена достаточно слабо. Ели сделать поправку на то, что «спекулятивный реализм» зародился всего полтора десятилетия назад, то число переводов на русский язык покажется, напротив, достаточно впечатляющим. Бесспорно, русскоязычный читатель имеет возможность ознакомиться с идеями некоторых из рассмотренных в очерках философов в достаточно полной мере. Но важно здесь другое. На русский язык переводят Мортона, Такера, Хармана. Переведена одна книга Вударда, одна книга Тригга, практически все существенные тексты Мейясу (который, напомню, пишет не так уж много). В то же время, из работ Брасье или Вульфендейла на русском языке представлены считанные единицы. Переведены Циклонопедия и Хронозис, но не Intelligence and Spirit Негарестани. Из работ Хармана переведены, например, введение в «спекулятивный реализм» и книга о Лавкрафте, но не переведены работы о Латуре, Мейясу и Хайдеггере. Пример Такера особенно показателен: перевод трёх книг Ужаса философии стал одним из самых ярких кейсов в портфеле Hyle Press, в то же время его работы иного рода, Biomedia или After life, не переводятся.
Выходит, что для среднестатистического читателя «спекулятивный реализм» = объектно–ориентированная онтология Хармана + ужас философии Такера + тёмная экология Мортона + что–нибудь ещё. Это «что–нибудь ещё» здесь не существенно, потому что все три крупных слагаемых суммы (которые важно рассматривать здесь на основании той части работ этих авторов, которые доступны на русском языке) – это, строго говоря, не совсем философия. Вернее, это философия, но не та её часть, которая делает «спекулятивный поворот» столь важным событием в контексте не только гуманитарного знания в широком смысле, но и в контексте истории развития западной философии. Вот, что я имею здесь в виду. Работы Брасье, Вульфендейла и некоторых других авторов, которые на русском языке не представлены, можно сгруппировать вместе под названием «новый рационализм»». Данное обозначение также существует в философском дискурсе уже некоторое время, притом дать ему более или менее строгое определение не так просто, как в случае со «спекулятивным реализмом». Отчасти это так потому, что «рационализм» можно понимать в самых разных смыслах. Отчасти – потому, что при упоминании «нового рационализма» в русскоязычной среде первым на ум приходит, по–видимому, Г. Башляр, а вслед за ним преимущественно философы т. н. french epistemologie: Л. Альтюссер, Ж. Кангилем, А. Койре, М. Фуко и др. А отчасти потому, что у материализма в русской философии свой путь, отмеченный стигматами диамата.
В контексте философии «спекулятивного реализма» неорационализмом часто называют идеи Брасье, Вульфендейла и Негарестани. Здесь будет уместно процитировать определение неорационализма, которое приводит в своём блоге Вульфендейл: «Отрицание всякой рациональной интуиции во имя разума, утверждение, что нет не только какой бы то ни было интуитивной способности рационального познания, но и интуитивного способа обретения структуры, возможностей и пределов границ самого разума. Разум – это не то, что вы о нём думаете. Разум не есть рационализация. Разум неразумен». В самом общем виде, речь идёт о продолжении той рационалистической традиции, которая шла бок о бок с эмпиризмом, вылившимся в бесперспективный для науки скептицизм Юма. В таком свете обращение «спекулятивных реалистов» к философии Канта как к воплощению того, что необходимо подвергнуть критике, обретает новое, более тонкое значение. Однако увидеть эту сторону обсуждаемой здесь философии только лишь из рассмотрения «спекулятивного реализма» даже как обозначения спекулятивного поворота, достаточно затруднительно. Неорационализм – это продолжение классического рационализма Декарта, Лейбница, Спинозы с учётом вычислительного поворота XX века. Это подразумевает близкую к нему традицию философов–позитивистов, а стало быть, и аналитическую традицию, которая сегодня в наибольшей степени актуализирована в пересечениях эпистемологии и мета–метафизики. И снова: всё это полностью ускользает в означающих «спекулятивный реализм» и «спекулятивный поворот». А значит, ускользает и от русскоязычного реципиента.
Прежде, чем перейти ко второй части эссе, резюмируем всё сказанное выше.
1.«Спекулятивный реализм» – это словосочетание, которым принято называть определённую совокупность философских идей и стоящих за ними авторов. В число «спекулятивных реалистов» так или иначе входят более дюжины преимущественно английских и американских философов, но имена ещё нескольких десятков современных теоретиков различных направлений также часто звучат в аналогичном контексте. Период расцвета «спекулятивного реализма», по–видимому, пришёлся на 2000–2010–е годы. При этом, важно помнить, что данное словосочетание скверно передаёт специфику обозначаемой им философии, поэтому, если это необходимо, предпочтительнее было бы говорить вместо «спекулятивного реализма» о «спекулятивном повороте» в современной философии.
2.Некоторое единство «спекулятивного реализма» всё–таки следует засвидетельствовать, однако, реальной пользы в этом приблизительно столько же, сколько пользы в именовании Делёза, Деррида и Фуко философами–постмодернистами. Представителей «спекулятивного реализма» можно условно разделить на два поколения: старшее, главным лицами которого являются Брасье и Мейясу, и младшее, которое в некоторой степени является поколением–преемником старшего, несмотря на достаточно символическую разницу в возрасте между ними.
3.В русскоязычной среде знакомство со «спекулятивным реализмом» ограничивается специфическими переводческими стратегиями и только зарождающейся традицией восприятия соответствующих идей. Проявляется это в том числе в отсутствии понимания соотношений между «спекулятивным реализмом», «спекулятивным поворотом» и неорационализмом. Отсюда впечатление о том, что «спекулятивный реализм» как будто бы иссяк, оставив после себя лишь книгу Мейясу и с десяток околофилософских спекуляций на темы чужеродного, ужасного и странного: к философии как таковой «спекулятивный реализм» имеет мало отношения, скорее, это предмет интереса для культурологов, филологов, словом, тех, кто в США изощряется в медитациях на Деррида.
4.«Спекулятивный реализм» – это, с одной стороны, один из наиболее оживлённых сюжетов в истории современной западной философии. С другой стороны, разговор о «спекулятивном реализме» как таковом лишён содержания и играет роль культурологического триггера в дискуссиях, разворачивающихся за пределами либо на периферии академической среды. Накладываясь на изначально искажающую оптику русскоязычного окна восприятия, «спекулятивный реализм» характеризуется превалированием «нищеты» над «блеском» своего содержания.
LVL_2
ДЖИПЕРС_КРИПЕРC_40_000:_DARK_CRUSADE
nightmare
«<…>[Д]ля муравья муравейник – Бог»
Д. С. Мережковский, Сердце человеческое и сердце звериное. 1906.
В первом разделе я обрисовал картину «спекулятивного реализма» как окультуренного всплеска смелой мысли. Однако, подлинные корни данного феномена невозможно обнаружить без продвижения вглубь подземелья, где собранные на поверхности 75% сопротивлений срезает nightmare penalty. В противном случае есть риск упустить самый ценный аттрибут «спекулятивного поворота», составляющий суть его философской новизны (поскольку совместное закликивание Канта – это несерьёзно). В данном разделе речь пойдёт о Нике Ланде, потому что именно он предложил строить философские билды с упором на подрыв статуса ВСПС (вещь сама по себе), жест, который Мейясу переформулировал в корреляционизм. А также о CCRU, что позволит увидеть ещё одну, более тёмную плоскость «спекулятивного реализма». Как и в первом разделе, наша главная цель здесь – задать достаточно обширную сеть референций и деталей для того, что ожидает нас в endgame. Поэтому я обозначу только самое главное с акцентом на эстетике, смысл которого станет ясен позднее. Ник Ланд – по праву тёмный примарх современной философии, «отец акселерационизма» и один из лидеров группы CCRU.
CCRU, Cybernetic culture research unit (Группа Исследования Кибернетической Культуры, ГИКК) была основана в 1995 году на базе Уорикского университета и в разное время объединяла представителей различных, часто пересекающихся и экспериментальных культурных сред, включая не только академических философов, но также писателей и музыкантов. Постоянными лидерами группы наряду с Ландом чаще всего называют М. Фишера и С. Плант. Группа заявила о себе серией перформансов и мероприятий в 1995–7 годах. В 1998 наступила кульминация интенсивности жизни объединения. Ресурс толерантности со стороны университета и симпатизировавших фигур академии постепенно сокращался, сменяясь критическим дистанцированием по отношению к Ланду как главному вдохновителю группы, который становился всё более неконвенциональным для выхолощенной образовательной среды. В 2003 году группа перестала существовать, Ланд ушёл из университета, а все остальные участники постепенно переключились либо на менее трансгрессивные практики, либо предпочли другие виды деятельности.
Согласно коммюнике от 1998 года, CCRU занималась «имманентным определением кибернетической культуры как способа распространения, свойственного плоским производительным сообществам». Есть соблазн провести расшифровку содержимого через использование терминов, употреблённых в определении. Например, имманентность/плоскость отсылают к философии Делёза, а способы распространения и сообщества производства – к архивам франкфуртской школы. Отчасти, это адекватные подсказки, но такой подход представляется чересчур наивным и прямолинейным. Продукция CCRU настолько мультиконтекстуальна, что для лица, незнакомого с работами Ланда этого периода (или двухтомником Делёза–Гваттари), самым щадящим режимом вхождения будет, пожалуй, ознакомление с глоссарием. Обратимся к определению CCRU, которое в нём приводится: «таинственная гиперверическая сущность с явными неолемурийскими тенденциями, вовлечённая в написание сценарных скриптов микрокультурных трансмутаций», где под гиперверием понимается «элемент действующей культуры, который реализует себя посредством вымышленных величин, функционирующих в качестве потенциальностей, путешествующих во времени, и действующий как интенсификатор совпадений, приближающих призыв Старцев», Лемурия определяется как «гипергеографический земной порядок расположения, сосредоточенный в юго–западной части Тихого океана приблизительно в 66 миллионах лет до нашей эры, в настоящее время функционирующий как экзохронный и экстратерриториальный континуум интенсивной массовой агитации против современного планетарного порядка», а Старцы, соответственно, – это «ктулхуподобные коллективные агентности прокариотического восстания и митохондриальной ксеномутации, которые возвращаются для перераспределения земли спустя более чем полмиллиарда лет после катастрофы микробной токсигенизации». Очевидно, что Делёза с Марксом здесь будет недостаточно.
Оценить CCRU по достоинству достаточно трудно, если вы не «в теме» соответствующих Y2K–сюжетов cyberpunk, underground и geek культуры. В самом общем виде перед нами первые образцы theory–fiction, где начали сливаться продукты философской мысли и современной трансгрессивной культуры. Нечто подобное можно найти, к примеру, в текстах Стива Айлетта (прежде всего см. Shamanspace) и в трилогии Уильяма Берроуза 1961–4 годов (The soft machine, The ticket that exploded, Nova express). Именно Ланду времён CCRU впервые пришла в голову мысль продемонстрировать ограниченность кантовской линии философствования с помощью мифологии Лавкрафта, а критику капитализма и постмодерна интенсифицировать через контексты вычислительного поворота и апокалиптических, оккультных, шизоидных мыслительных рейдов таким образом, чтобы, в духе ницшеанской каббалы реальность начала расслаиваться, отсчитывая мгновения до сингулярности. Культурный жест Ланда содержит в себе жест ещё и философский, который, возможно, имеет больший удельный вес в произведённой им детонации означающих. Если капитализм так плох, если человек так ужасно отчуждён, а философия настолько недееспособна, чтобы осмыслить это хотя бы на уровне терапии духа, тогда в качестве подлинного жеста остаётся только отказ от тщедушного сопротивления, прыжок навстречу расщеплению цифровым капиталом, погружение в эзотерическую бездну, которая дремлет внутри схоластической философии, чей выхолощенный дискурс – это птичий язык «немецкой классической философии», который утратил фертильность и нуждается в прививке новых мутагенов.
Всё это можно (и нужно) описать иначе (более основательно), следуя иными норами, применяя иные культурные импланты (преследуя иные цели), но, в конечном итоге, лучшего совета, чем “stay awhile, and listen”, который за горизонтом событий станет “get over here”, пожалуй, дать невозможно. Как вариант: открыть оригинал The thirst for annihilation и попытаться пройти сквозь текст, а сверху «добить» internet–сеансом по ccru.net под аккомпанемент ранних треков Kode9. Есть и другой, щадящий путь: изучить «младшие» тексты Ланда из Fanged noumena в переводе на русский, прочесть различные «введения в акселерационизм», упомянутые выше пособия по «спекулятивному реализму», литературу о кибернетической культуре (вроде Скорости убегания М. Дери и Техногнозиса Э. Дэвиса), романы У. Гибсона, тексты Ницше, чтобы проникнуться соответствующим флёром… Но такой рафинированный путь, по мнению самого Ланда, – это заведомая дезинфекция и седация, которые сведут на нет тёмное причащение.
На мой взгляд, в монографии Ланда о Батае – квинтэссенция историко–философской отравы, которая разъела блестящий корпус призрака в доспехах Канта, и в конечном итоге дала дорогу неорационализму. Во–первых, материала, который подрывает доверие к адекватности и осмысленности культурно–философских операций Ланда в ней меньше, чем во многих других его работах. Поэтому, во–вторых, из этой книги сподручнее извлекать сугубо философский арсенал клыкастого корпуса Ланда: одно дело показать, что Cthulhu–jungle–core – это заархивированная критика двенадцатикатегорического рассудка, и совсем другое – изложенные на доступном академическому философу (то есть, виньетированные соответствующими references и name dropping) жаргоне тезисы о либидинальном материализме. Так, с дистанции от соответствующей эстетики, можно увидеть, что Ланд говорит о Внешнем, которое вновь доступно метафизическим мореплавателям, поскольку порт, который был монополизирован для прибрежных прогулок, захватили the deep ones из Иннсмута, и самое важное – увидеть, как именно Ланд задаёт ориентиры философской концептуализации этого открытия морских путей. Наконец, в–третьих, The thirst for annihilation – это работа, написанная в духе интимного соучастия Батая/с Батаем, которая позволит развернуть эмпатические буферные зоны между вами и автором.
Подведём промежуточный итог: CCRU – это группа исследователей, в которой ведущую роль играл Ник Ланд (несмотря на то, что первичный проект объединения исследователей создала С. Плант), во время существования которой он произвёл плотную массу культурно–философских жестов, так или иначе воспринятых некоторыми другими участниками группы (Брасье, Грант, Негарестани), в силу чего их следует рассматривать в качестве одного из главных идейных истоков «спекулятивного поворота».
«Всякая философия, приходится сказать это, по необходимости заключена в роковом круге без исхода. В области нравственности она сначала предписывает сама себе закон, а затем начинает ему подчиняться, неизвестно, ни как, ни почему; в области метафизики она всегда предварительно устанавливает какое–то начало, из которого затем по её воле вытекает целый мир вещей, ею же созданных. Это – вечное petitio principii, и при этом оно неизбежно: иначе всё участие разума в этом деле свелось бы, очевидно, к нулю»
П. Я. Чаадаев, Философические письма. 1836.
В этом свете фигура Мейясу становится примечательной ещё в одном аспекте: будучи выходцем из французской академической среды, Мейясу, очевидно, не взаимодействовал с Ландом, но именно ему принадлежит заслуга формулирования волшебной для «спекулятивных реалистов» проблемы корреляции. Тем самым, в контексте становления «спекулятивного поворота» следует говорить как минимум о двух в равной степени первоочередных факторах: «подготовительный» пласт идей Ланда времён CCRU и концептуализация корреляционизма усилиями Мейясу, осуществлённая сугубо философским способом. Ланд и CCRU тоже имели прямое отношение к академической философии, однако, их деятельность была слишком «контркультурной», чтобы быть воспринятой сообществом: было не вполне ясно, что именно можно воспринимать. В то время как После конечности Мейясу – это работа, нацеленная именно на академическую среду, полностью выстроенная в соответствии с соответствующими ритуалами (главным образом – инкорпорированная в традицию: от Декарта, Канта, Лейбница, Локка, Юма и до Бадью, Витгенштейна, Гуссерля, Койре, Левинаса, Поппера, Хайдеггера). Конечно, Ланд – тоже академический философ. Свою диссертацию он защитил по теме Heidegger’s „Die Sprache im Gedicht” and the cultivation of the grapheme в 1987 году (для общего представления см. Язык поэмы: истолкование (поиск местности) поэзии Георга Тракля Хайдеггера, а также статью Narcissism and dispersion in Heidegger’s 1953 Trakl interpretation в составе Fanged noumena). Проблематика языка/кода прослеживается и в последующих его работах, например, Hypervirus, Non–standard numeracies: nomad cultures, Introduction to qwernomics, Tic–talk, и, само собой, A zIIgothIc–==X=coDA==–(CookIng–IobsteRs–wlth–jAke–AnD–DInos). В этой связи стоит подчеркнуть, что Ланд, как отмечал Евгений Сычёв, «прекрасный филолог». Его тексты написаны авторски отточенным минималистичным стилем, который в английском оригинале более органично рифмуется с дискурсом программирования (который на рубеже веков нёс в себе отчётливый футурологический привкус). Отсюда нетривиальность вызова по переводу его текстов на русский, и без того более громоздкий, язык (что более или менее успешно осуществляется в «собрании сочинений», которое начали издавать Hyle Press). К этому, а также к филологии и эстетике Ланда я ещё вернусь, когда будем говорить о его abstract horror (theory) fiction.
Сейчас настал черёд ещё одного важного аспекта философии Ланда: к вопросу об академическом восприятии его идей. Просмотр работ «спекулятивных реалистов», знакомство с которыми состоялось в первой части эссе, показывает следующую картину. Ник Ланд практически не фигурирует в философской продукции рассматриваемого нами поколения философов. О нём нет ни слова в ключевых работах Брасье, Гранта, Мейясу или Хармана. В то же время, Nihil unbound Брасье подразумевает критику ландовского прочтения реальности: растворению в цифровом капитализме Ланда Брасье противопоставляет наукоцентричное вымирание человека как носителя рациональности, способной дать нам эпистемологическое утешение. В той же мере, в которой Ланд возвращается к Канту, чтобы сделать рассудку вирулентную инъекцию, Брасье возвращается не столько к самому Канту, сколько к пафосу кантовской философии, чтобы произвести аналогичную операцию, но средствами не шизо–оккультных, а естественнонаучных аватаров современного философского пантеона.
В журнале Collapse опубликованы две статьи Ланда (см. vol. I, VIII, но его место в истории «спекулятивного реализма» не регистрируется, так что он выступает наравне со всеми остальными авторами, чьи статьи опубликованы в номерах журнала). В некоторых работах участников «спекулятивного поворота» есть отдельные упоминания и обращения к идеям Ланда: в статье Шавиро об акселерационизме; во вводной статье из The speculative turn под редакцией Брайанта, Срничека и Хармана, в которой как раз упоминается заочная полемика Брасье с Ландом; в After life Такера; в статье Вударда о weirding философии; в статье Срничека и Уильямса в восьмом номере Collapse… Всё это – лишь частные и малозначимые эпизоды, а не предмет рассмотрения авторов соответствующих текстов, незаинтересованный в данном вопросе читатель вряд ли станет придавать им большое значение.
Из всех этих блёклых отметин выделяются два примера: On an ungrounded earth Вударда и особенно – работы Негарестани. Вудард в своей книге использует ландовское прочтение Батая для построения собственного концепта земли, определяющей чертой которого является не феноменологическая колыбель сознания (Untergrund или Die Ur–Arche Erde Гуссерля), не процессуальность пространства разворачивания человеческой мысли (sol/terre в геофилософии Делёза), а некая незаинтересованная субъектность, свидетельствующая о проблемности достаточного основания. Но только у Негарестани можно наблюдать более или менее постоянное la communauté inavouable с Ландом, например, в статьях для Collapse (I, VI), в Циклонопедии и Intelligence and spirit и в статье для The speculative turn.
Просмотр всех этих материалов показывает, что в контексте «спекулятивного реализма» Ланд фигурирует либо как «философ акселерационизма», либо как автор книги о Батае, время от времени упоминается Ланд времён CCRU. То важное, что упускают эти примеры, позволяет продемонстрировать вводная статья Брасье и Маккая к Fanged noumena (переведена на русский язык в составе первого «тома» сочинений Ланда). А именно: в разнообразных по тематике и стилистике работах Ланда можно прочесть не только концепцию акселерационизма и материалистическую апроприацию Батая, но также возвращение к проблеме ВСПС философии Канта, которую Ланд переформулирует преимущественно через концепты Делёза (см. Анти–Эдип и Лекции о Спинозе) и, конечно, Ницше, который у Ланда играет также важную роль в анализе философии Батая в The thirst for annihilation. Это лишний раз говорит о том, что эта работа Ланда заслуживает не меньшего внимания, чем его клыкастый corpus, если мы заинтересованы в реконструкции тех сюжетов, которые стоят за серией трансформаций от CCRU до «шанхайского периода» (в хронологическом отрезке между которыми уложилась история расцвета «спекулятивного реализма).
Философские герои Ланда – это аутсайдеры, которые намеренно или нет обретаются вне академико–университетских сообщающихся сосудов. В определённой степени, внешняя позиция Ланда – это прямое следствие его собственноручно сконструированной траектории. Наличие «просвета» между «спекулятивным реализмом» и Ландом частично объясняется гипотезой о негласном соучастии в поддержке этой внешней позиции. Я вовсе не хочу сказать, что отсутствие пиетета перед Ландом, в котором он сам, вероятно, не нуждается, – это упущение или даже проблема. Но если цель заключается в прояснению истории «спекулятивного поворота» как философского события, этот просвет необходимо держать в фокусе внимания. В результате, возможно, окажется верным следующее допущение: что материализм Батая в прочтении Ланда – это важный ключ не только к «спекулятивному реализму», но и к неорационализму. Я ещё вернусь к этому моменту.
«<…> [Н]аши привлекательнейшие, благороднейшие устремления запечатлены жаждой саморазрушения, словно мы тайно обречены необоримым чарам своеобразного Диониса, творящего саморасточение вдохновительнейшим из упоений, словно другие народы мертвенно–скупы, мы же, народ самосожигателей, представляем в истории то живое, что, по слову Гёте, как бабочка–Психея, тоскует по огненной смерти»
В. И. Иванов, По звёздам. Опыты философские, эстетические и критические. 1909.
Переходим к эстетике философского проекта Ланда, рассмотреть которую необходимо для выхода к пространству русскоязычной рецепции философии «спекулятивного реализма». Как уже было сказано, Ланд прекрасно владеет словом и выработал собственный стиль: сочетание лаконичности (тексты 2010–х годов, изданные в Urbanatomy Electronic, а также последнюю на данный момент крупную философскую работу Ланда, Crypto–Current, объединяет тезисная структура, которая напоминает ЛФТ Витгенштейна) и тонкого обращения с семантическими и грамматическими инструментами английского языка (редукция конструкций, комплексные ряды существительных, терминологические новшества и т. д.), что позволяет сделать текст плотным и многомерным. В результате тексты Ланда, включая и художественные, вознаграждают вдумчивое чтение.
После ухода из академической среды Ланд писал преимущественно для сетевых площадок. В этой серии публикаций особого внимания заслуживают два издания: Phyl–Undhu и Chasm (2014, 2015). Это сборники, в которых художественные тексты Ланда дополнены эссе о т. н. abstract horror и abstract literature. Ключевая мысль эссе из обоих изданий заключается в следующем: между философствованием, как его предлагает понимать Ланд, и произведениями в жанре хоррор есть нечто общее, что позволяет соединить два этих регистра в синтетический медиум. Назовём его для удобства abstract horror (theory) fiction (AH(T)F).
Первыми приходят на ум Циклонопедия Негарестани и Ужас философии Такера. Первая аналогия достаточно точна, а вторая хорошо подходит для рассмотрения особенностей AH(T)F, поэтому перейдём сразу к ней. В отличие от Такера, Ланд говорит не о семантическом или идейном обогащении философского дискурса с помощью теоретико–рефлексивных ресурсов из других доменов. Phyl–Undhu и Chasm – это именно художественные тексты, в которых, в отличие от философских работ, сюжет занимает не последнее место. В то же время, смысловая нагрузка этих текстов подразумевает прочтение их в качестве продолжения философского проекта Ланда. Речь не о включении хоррора в уже сформированный философский праксис, а о том, чтобы преобразовать последний через восприятие определённых концептуальных ходов хоррор–продукции, которые, впрочем, перед этим нужно всё–таки считать, реконструировать и имплантировать В этом смысле данные дублеты работ Ланда можно прочитывать как отчётные модели функционирования AH(T)F, которые реконструируют «причудливую двойственность эмпирического и трансцендентального» заново (в очередной раз выступая «против Канта»). На первый взгляд, это – малоутешительный результат, хоть и более концентрированный, чем Слова и вещи Фуко. Посмотрим более пристально на узловую связку идей, которые составляют концептуальный каркас этих дублетов: абстракция, время, число.
Когда Ланд говорит об (абстрактном) хорроре, он акцентирует внимание на определённых авторах: Дж. Кейдж, Д. Кроненберг, Дж. Кэмерон, Г. Ф. Лавкрафт и (отчасти) Ч. Мьевилль. Родство хоррора и философии задаётся через операцию абстрагирования. Обоснованность этого родства и её детализация определяются тем, как именно понимается философия. Для Ланда, философия, по крайней мере, в рамках этих текстов, – это деятельность человеческого субъекта по извлечению объектов из реальности с целью их осмысления вне времени. Концепт времени является одновременно и предельным философским понятием, и едва ли не самым популярным сюжетом художественного дискурса. Время – это бездна, то, что означает хрупкость человека (одновременно и в вульгарно–экзистенциальном смысле, и в эпистемологическом), то, что явственнее всего регистрирует космическую тревогу перед лицом Того, Что Старше.
В сущности, это продолжение изначального жеста Ланда о выходе за пределы антропоцентричной эпистемологии Канта, покоящейся на скромном человеческом рассудке, в область беспредельного Времени. Время – это вовсе не категория на службе благоразумного познания, это эпифеноменальное присутствие Внешнего. В определённой степени, жест AH(T)F Ланда созвучен мантре Хармана о том, что эстетика есть первая философия. Но отличие идеи Ланда заключается в том, что если и уместно говорить в обрисовываемой Ландом картине об эстетике, она имеет кардинально мало общего с человеческими категориями. Между строк текстов Ланда прочитывается делёзовская установка на своеобразное размыкание петли мышления. За счёт этого хоррор и философия обретают новую грань родства: обогащённая интуициями хоррора, философия открывает себя как человеческую активность, которая движима не удивлением или любовью к мудрости, а трепетом перед открывающимися перспективами и ужасом перед призраками, которые наводняют рассудок, стоит лишь дать ему немного, выражаясь языком Дебора, пофланировать (derive) по округе. «Логика смысла» AH(T)F напоминает тринитарную ленту Мёбиуса (абстракция–число–время), так философия вновь дистанцируется Ландом от странгуляции в рамках социально–академической институции.
Время в спайке с пространством – это формат архива существования человека, который концептуализирован и вынесен вовне через абстрагирующий инструментарий. Также время – это никогда до конца не вербализуемое пространство субъективного психического существования. Отсчёт времени амбивалентен: его отмеряют циферблаты и его переживают как субъективную duree. Но больше всего Ланда интересует третье время, время как обратный отсчёт распыления и аннигиляции, единственная форма времени, которая не схватывается рассудочным символизмом. И всё же, несмотря на высокие мощности герменевтических операций вокруг столь насыщенной темы, на первый взгляд AH(T)F Ланда не влечёт ничего, кроме гуманитарной спекуляции в новых декорациях.
Вернёмся к выделенным Ландом представителям абстрактного и хоррор–искусства для пояснения абстракции в рамках AH(T)F. В свете вышеприведённых рассуждений присутствие среди них Лавкрафта в пояснении не нуждается: это один из основных источников концептуальных спекуляций современной философии. Ланд обращает внимание на тот факт, что Лавкрафт – это не просто многословный сноб с причудливой фантазией. За каждым решением его прозы стоят научные догадки соответствующей эпохи. Чтобы в этом убедиться, достаточно обратиться к третьему тому собраний эссе Лавкрафта, который представляет собой 350 страниц астрономических рассуждений о планетах солнечной системы, астероидах, кометах, метеорах, звёздах и телескопах.
В контексте художественной деятельности абстракция как неотъемлемая часть естественнонаучного метода познания выступает инструментом, который позволяет увидеть аналитическую решётку, составляющую основание эстетического переживания. В философии регулярно дискутируют по поводу её места среди видов человеческой деятельности. Не последнюю роль в аргументации в пользу того, что философия – это не второстепенное герменевтическое блуждание, взращённое на схоластике, играет логика. В этом отношении Ланд говорит не столько о ряде натуральных чисел классической математики, с которым ассоциируются базовые аксиомы силлогистики, сколько о нуле.
AH(T)F Ланда складывается из допущения, о том, что философия, хоррор и матема образуют комплементарное сочетание, которое призвано стать основанием для реконструкции и обновления дискурса о представлениях касательно познающего разума. Но серии литературных новелл недостаточно для переопределения эстетико–познавательной деятельности человека. Однажды гидра уже регенерировала после столкновения с концептами, которые не согласуются с постулатами Начал Евклида, в результате «кантианство» мутировало и дискурсивно ассимилировало новую геометрию. Нет оснований предполагать, что этого не произойдёт снова. AH(T)F Ланда достаточно ортодоксален, чтобы встроиться в сложившуюся традицию Das Erhabene, подобно тому, как weird «спекулятивного реализма» сегодня замыкает собой линию, которую можно проследить по многочисленным обсуждениям (Das Heilige, Das Unheimliche, остранение, the V–effect, differance, bukimi no tani и т. д.).
Неортодоксальность AH(T)F Ланда заключается в утверждении о том, что антиномичность возвышенного размыкается посредством предельной аффектированной формализации на том основании, что соответствующие семантические узлы (абстракция, время и число) позиционируются в качестве взаимных катализаторов вирулентности: дублет, приближаясь к полыхающей спекулятивной сингулярности, рассыпается в расчеловеченный рой пепла. Формально, вопрос заключается в принятии решения о переходе количества в качество, однако Ланд обрывает эту напрашивающуюся линию рассуждения медитацией на нуль. Если долго всматриваться в образуемый им контур солнечного диска, можно услышать, как скрежещут мандибулы насекомых, напоминая эротический смешок французского библиотекаря.
Эстетическая формула проекта Ланда складывается из большого массива сюжетов, персоналий и референс–обработок, но в первую очередь волей–неволей в качестве ассоциации всплывает Лавкрафт. Мнения на счёт лавкрафтовского стиля расходятся. Для кого–то его викторианская скромность не сочетается с основными задачами хоррор–текста: вызвать страх, тревогу, сопереживание героям, столкнувшимся с ужасным. При жизни Лавкрафт публиковался в массовых изданиях, едва ли можно назвать такую писательскую карьеру успешной. Его тексты трудно назвать разнообразными. Повествование перегружено конструкциями, которые старательно пытаются убедить читателя в ненормальности событий, которые, как правило, пышно анонсируются, а затем подаются через ретроспекцию приключений некоторых любопытствующих джентльменов, которые слишком погружены в светскую обыденность, чтобы пережить столкновение с традиционно неописуемыми кошмарами без пагубных последствий для психики. В лучшем случае, переживания конфронтации с предельно бесчеловечным приводят к разрушению всех конвенций мировосприятия героя, оставляя его в мучительном катарсисе. Персонажи Лавкрафта – это аутсайдеры, чьи переживания слишком отличаются от любых ужасов человеческой цивилизации и поэтому помещают их вовне любого сообщества. Это инициация одиночеством. Художественные тексты Лавкрафта транслируют предостережение, которое сегодня с подачи «спекулятивного реализма» можно описать так: «дерзость постановки кантианской парадигмы под вопрос чревата неутешительными последствиями, которые навсегда развеют привычные и уютные чары позитивизма».
Только в середине XX века к Лавкрафту постепенно начало приходить признание, важную роль в кристаллизации которого сыграла пионерская в этом смысле статья Ф. Ляйбера 1944 года в The Acolyte. Следующий рывок к становлению Лавкрафта в качестве создателя целого поджанра хоррора связан с работами 1970–80–х годов, среди которых как исследователи, так и писатели, которые один за другим начали обнаруживать его влияние (Carter 1972; Schweitzer 1976, 2001; Cannon 1998), из числа которых нужно особо выделить небесспорные, но по-своему удачные работы С. Т. Джоши (1980, 1996, 2004). По всей видимости, именно Ланд впервые ввёл Лавкрафта в околофилософский дискурс, а «спекулятивный реализм» вывел автора Ктулху на передний план рефлексивной культуры последних лет. Некрономикон – несуществующий оккультный гримуар, которому в корпусе сочинений Лавкрафта отводится особенная роль, символизирует архетипический пример философской эстетики theory fiction «спекулятивного поворота». Циклонопедия Негарестани – это современная итерация зловещего сочинения, содержащего в себе запретные знания о нечеловеческой реальности. Сегодня Лавкрафт окончательно капитализирован, начиная от коллабораций с давно почившим автором в виде энциклопедий «миров Ктулху», сборников мимикрирующей прозы, компьютерных игр и манги (здесь можно выделить работы Ф. Баранже, Г. Танабэ, Call of Cthulhu: dark corners of the Earth 2005 года) и заканчивая ассимиляцией лавкрафтианской образности в массовом кинематографе и литературе, а также выделением отдельной ветви исследований Lovecraft studies и специального журнала Lovercaft annual под редакцией Джоши. Вслед за Лавкрафтом новый виток почитания распространяется на других авторов, как связанных с ним, так и ассоциирующихся с его творчеством (А. Дерлет, А. Мэкен, У. Х. Ходжсон и др.).
Лавкрафтианский хоррор повествует не о классических вампирах, оборотнях и привидениях. Главный источник ужаса для Лавкрафта связан не со вмешательством злых сущностей в порядок вещей человека, а имеет скорее обратную направленность: непознаваемые древние боги и расы существуют во вселенной, прекрасно обходясь без того, чтобы время от времени пугать нервных людей бряцаньем цепей. Конфронтацию инициирует человек, который ступает на территории, которые не по зубам его рассудку. Неупокоенный дух, который мстит наследнику захолустного поместья, не идёт ни в какое сравнение с масштабом сущностей, которые обретаются во Внешнем и если и обращают внимание на человека с его пароходами, тепловозами и электричеством, то лишь по случаю и без малейшей возможности конструирования этического соответствия действий Иных с нашими жизненными координатами. Ужас Лавкрафта – это не ужас смерти/трансформации от укуса оборотня, а осмысленное чувство наступающего безумия, причина которого кроется в неспособности вместить то, что беззвучно пульсирует чужеродными ритмами форм жизни (и в этом отношении идеи Ланда отличны от попыток постройки «нечеловеческого» дискурса, чаще всего с опорой на феноменологию, которую Ланд, конечно же, не приемлет).
Эффект усиливается за счёт того, что все описываемые Лавкрафтом фантазии позиционируются в качестве абсолютно естественных. Ужасные монстры классического хоррора так или иначе представляют собой вариации на извечный библейский сюжет о грехопадении и борьбе света и тьмы: каждый зомби, призрак и скелет, являясь, восстаёт против законов мироздания. Явление существ Лавкрафта связано с функционированием неведомых человечеству сил, которые древнее нас, нашей науки и наших богов, и которые останутся после. Если Б. Стокер говорит о тревоге перед темнотой, которую не может развеять свеча или лучина, то Лавкрафт распространяет эту тревогу далее, утверждая, что даже самые яркие технологические вспышки наших устремлений не заглянут (или лучше бы им этого не делать) в пучины космоса, в которых для нас просто нет места. Остаться невредимым после соприкосновения с описываемыми Лавкрафтом чужеродными созданиями невозможно, так же как нельзя вступить в информационное взаимодействие с горизонтом чёрной дыры и выйти из него, ничем не расплатившись. Против бесов спасают молитвы, но от шоггота можно только бежать без оглядки и надеяться на удачу (la chance). Словом, ужас Лавкрафта – это ужас перед энтропией, всеобщность которой сравнима лишь с её абстрактной неумолимостью, которую можно лишь формализовать, подобно тому, как единственный способ для нас составить представление о гиперструктурах вселенной – это «безмолвный» язык чисел. Шуб–Ниггурат – это аффектированный способ выразить неизбежность растворения в безжизненном и холодном мраке. А человеческий род – это слизь, скопившаяся в уголке циклопического глаза шторма, медленно перемалывающего реальность без явной причины. Соответственно, человек осознаёт, что его картина мира имеет бреши, главная из которых, если выражаться языком «спекулятивного реализма» – это отсутствие достаточного основания.
Как раз это считывается в AH(T)F Ланда и преобразуется с упором на актуализацию стоящего за лавкрафтианским ужасом аффекта. Условно говоря, Лавкрафт исходит из следующей гипотезы: мы знаем наверняка, что в природе существуют формы жизни, которые функционируют в ней способами, весьма отличными от человеческих: черви, летучие мыши, насекомые. Многие микроорганизмы демонстрируют невероятные приспособленческие характеристики. Отчасти отсюда убедительность наукообразной лавкрафтианской риторики: реальность слишком странная, чтобы быть заданной в соответствии с антропным принципом; человек на самом деле не венец творения, а случайный казус эволюции; мы от природы не приспособлены к восприятию подлинного знания о реальности и т. д. Всё это считывается сквозь спекулятивную оптику, в то время как Ланд в своих текстах движется несколько иным путём.
«Теперь уже ничей взор не измерит этой глубины: она оказалась бездонной. Молча обходят её зрячие, слепые в неё молча падают»
Д. С. Мережковский, Грядущий хам. 1906.
В мифологии Ланда человек приоткрывает завесу мироздания при помощи технологически–культурных практик, включающих в себя, как и у Лавкрафта, не только примитивные и дисквалифицированные наукой дискурсы вместе с передовыми достижениями современной человеческой цивилизации, но также инструменты и знания, которые сегодня и, возможно, навсегда относятся к ведению фантастики. Центральная грёза, питающая вымысел Лавкрафта: мы не одиноки во вселенной, причём не одиноки именно тревожным образом. В случае Ланда расшифровка The html–-scrolls CCRU не укладывается в единое и однозначное прочтение, но лейтмотив достаточно ясен. Интернет – это виртуальное измерение, амбивалентный онтологический отпечаток которого позволяет Ланду с лёгкостью ассимилировать любые дискурсивные наработки прошлого в α–медиум будущего. Выше уже шла речь о концептуальном ходе слияния абстракции, числа и времени в ленту в духе Делёза. Эта лента актуализуется в смысле Бергсона в сети как в «пространстве», которое, вслед за временем, мыслится Ландом как нелинейный ризоматический алгоритм развёртывания операции, именно перестающий быть человеческим (а не артикулированный в таком качестве с самого начала, как у Лавкрафта). Ужас в прозе Ланда концентрируется в артефактах, которые связаны с нечеловеческой агентностью, которая являет себя героям его текстов главным образом через посредников информационных и компьютерных технологий. Они обслуживают наши антропоцентричные мотивы, мы эксплуатируем их функциональные особенности, не вполне сознавая эксплуататорские возможности этих «фантомов» между реальностью для–нас, и реальностью, в которой гоэтический спектр существ и сил вершит подлинную историю вселенной, по сравнению с осуществлением которой мы предстаём плёнкой белкового рудимента на поверхности глубинных варп–бурь.
Поэтому только рептильная сущность, которая вернулась из будущего (а не «уверенный пользователь» рассудка) может выступить в роли пророка для трансляции ландовского откровения. Как раз этот фактор вновь делает эстетику AH(T)F проблематичной. С одной стороны, предлагаемый им хоррор должен быть достаточно адаптированным к цифровой современности, чтобы представлять собой авангардный дискурс. С другой стороны, хоррор базируется на достаточно архаичной экономике существования именно человеческих существ. Ланд соединяет концы в петлю оккультной кибернетики, в которой для нас нет зацепок для референции. Сингулярность акселерационизма, которую Ланд задал ещё во время CCRU, и которая трансформированным образом до сих пор составляет одну из опор концепции AH(T)F, по большому счёту неубедительна – с феноменологической точки зрения (и здесь усматривается основание «бунта» Ланда с опорой на Делёза против кантианской оптики). Отпрыски ушедших на дно членов культа Ктулху Лавкрафта всё ещё достаточно антропоморфны, чтобы разместить их в функциональной сетке означающих нашей культуры. Характерные черты облика этих существ, как и многих других созданий из мифологии Лавкрафта также в достаточной мере физиологичны: пресловутая слизь, аморфные сгустки плоти, химерическая комбинаторика, которая основана на хорошо известной нам дарвинистской оптике и отсылающая ещё к античности с её гарпиями и ламиями (в этом ключе и разрабатывают свои хоррор–сюжеты условные Вударды и Харауэи). В то время как хоррор–ростер Ланда представляет собой негатив человеческой физиологии: в сердцевине числовых флуктуаций монотонно присутствует Внешнее, которое лишено как тела, так и сознания, как интенциональности, так и телесности, – двух главных рычагов прокрустовых практик нашей философской культуры. В рамках AH(T)F Ланда спектр доступных нам для соотнесения триггеров слишком ограничен, потому что ландианский приёмник ведёт вещание сразу на двух волнах: одна транслирует аудиосеанс неразборчивых бормотаний и заклинаний о переосмыслении дихотомии, а другая – перекрывает его вирулентным сигналом, который повреждает отправляемые пакеты. В определённом смысле, это означает, что Ланду удалось осуществить абстракцию ужаса. Но в то же время плотность атмосферы, которая тесно сплетена с телесностью, в цифровом аду неуловима для выстраивания сколько–нибудь надёжных сеансов конфронтации. Даже радиация, которую улавливает не человек, но лишь специальный аппарат, даёт о себе знать в отложенных трансформациях. Призраки текстов Ланда абсолютно гетерогенны, весь массив аффектов, которые возникают в результате эпизодов соприкосновения между ними и нами, – это по большей части эпифеномены, в подлинности и основаниях которых мы не способны удостовериться (но в соответствии с пафосом проекта Ланда удостоверимся в отложенном, наступающем будущем).
Когда Ланд предлагает нам принять активное участие в приближении сингулярности, он опирается на батаевский жест растраты: энергийная истина нашего существования продиктована императивом солнечной активности, поэтому даже невинный жест опрокидывания стакана нацелен на дестабилизацию гибельных тенденций функционирования человеческих капиталов. Расчеловечивание, которое вводит в эту схему Ланд, отражает ту же проблематику, что и эстетический срез, обрисованный выше. В конечном счёте, феноменология – это традиция мысли, базирующаяся на введённом Декартом разделении всего, что есть, на две независимые и не сообщающиеся формы материи (оставим Бога за скобками). Уходя корнями к схоластической и даже более ранней мысли, философия сегодня напоминает нам вновь, что всё это – только упражнение в умирании. Если иные авторы, такие как Тригг и Такер, работают на восполнение философии средствами нечеловеческого ужаса, то Ланд неотступно следует стратегии редукции. Но для этого он опирается на семантику, которая делает весь проект внутренне некогерентным, поскольку число – а Ланду наиболее импонирует нуль – это слепое пятно феноменологической, а вместе с ней, как мы знаем благодаря Хайдеггеру (и как хорошо известно самому Ланду), и конвенциональной в широком смысле речи. Событие сингулярности сопоставимо с аналогичными немыслимыми сюжетами, которые немыслимы в силу того, что они, эксплуатируя энтропийный ассоциативный ряд, своим осуществлением символизируют выпадение из системы, её претерпевающей. Подчеркнём вновь, что в определённом смысле, это делает AH(T)F Ланда предельно острым высказыванием касательно связки субъекта и ничто (и если помнить при этом, что в философии Канта время играет важную роль в конструировании опыта субъекта, решение Ланда встать на сторону нуля обретает ещё один философский регистр). Но, по–видимому, «проклятая часть» философии заключается именно в этом неизбежном различии, и эстетическая сторона проекта Ланда здесь служит главным сигналом.
Персонажи текстов Ланда – это двоичные автоматоны, которые жертвуют глубиной роман(т)ической традиции ради того, чтобы высечь чёрную искру понимания. При прочтении его произведений эту искру можно прочувствовать, но точно также она, возможно, посетит вас и при чтении иных текстов и авторов. Поскольку человек – это результат эволюционных процессов, ему свойственно игнорировать нерелевантные угрозы и концентрироваться на том, что транслирует более весомый сигнал. Проблему эстетики AH(T)F Ланда поэтому можно сформулировать так: базируясь на основаниях, которые друг друга взаимоисключают, проект Ланда уступает в феноменологической убедительности другим проектам, и представляет собой дилемму: это the phantom menace философии, с которой необходимо считаться, однако, ресурсы для этого мы можем запросить только из будущего. Экран монитора демонстрирует закольцованный видеоряд: сдержанно улыбающийся Кант рядом с Антиномией машет, глядя наблюдателю в лицо; внимательный зритель улавливает белый шум рыдающего в отдалении Ацефала.
LVL_3
ИКОНОСТАС_СИНГУЛЯРНОСТИ
hell
«Если истинный гуманизм – это вера в Христа как Богочеловека, то истинный натурализм, согласно Соловьёву, – это вера в бога–материю»
А. Ф. Лосев, Русская философия. 1918.
В первых двух разделах я в общих чертах описал философию «спекулятивного реализма» и некоторые детали знакового для его становления сюжета под названием «Ник Ланд и CCRU». Иными словами, я дал предварительные ответы в формате рассуждений на следующие вопросы: что такое «спекулятивный реализм»? И кто такой Ник Ланд? В третьей части речь пойдёт о русскоязычном восприятии философии «спекулятивного поворота». То есть, я перейду к вопросу о том, каким образом начиналось и продолжается освоение идей его представителей.
На русский язык книга Мейясу была переведена в 2015 году, однако, первые публикации, регистрирующие знакомство с идеями, которые ассоциируются с возвратом к спекулятивной метафизике после Канта, появлялись и раньше. Вот каков пунктир этих обсуждений: рецензия Д. Кралечкина на После конечности (2009), всплески активности на Живом Журнале (2011–13), специальные номера Логоса о «спекулятивном реализме», новых онтологиях и двухтомный Тёмный Логос (2013, 2017, 2019), любительские переводы статей Брасье, Ланда, Такера, Хармана и др. (см, например, архивы sygma 2015–20), наполнение издательских портфелей книгами соответствующих авторов (Hyle Press, НЛО, Носорог), наконец, академические и культурные мероприятия с приглашёнными представителями «спекулятивного реализма» (Зимняя философская школа 2015, некоторые события ВИНЗАВОДа 2015–19, Garage 2017, 2019, Иллюминации 2018 и др.), а также расцвет околофилософской интернет–деятельности различного толка. В этом контексте Hyle Press заслуживает несколько большего внимания в качестве живописного примера.
В феврале 2015 года в Перми прошла Зимняя философская школа, «посвящённая новейшим тенденциям в современной философии». В качестве приглашённых участников в ней приняли участие некоторые из рассмотренных в первом разделе философов: Вульфендейл, Негарестани, Тригг, Харман. Тогда же было анонсировано издание русского перевода Четвероякого объекта Хармана, которое и стало первым продуктом Hyle Press. Вслед за достаточно сильным стартом наступила пауза длиной в год. В 2016 году Hyle выпустили почти одновременно ещё три небольших издания. Это работа французского социолога Г. Тарда Монадология и социология (впервые увидевшая свет в конце XIX века, но сегодня обрётшая некоторую популярность в связи с идеями Делёза и Латура, которые признавали влияние Тарда), работа Й. Регева по «коинсидентологии» и Динамика слизи Вударда.
Всего на сегодня Hyle издали порядка 30 текстов, которые крайне условно привязаны к определённым сериям, но последние помогают составить понимание того, как свою задачу и проект видят сами Hyle: «экспериментальный материализм», «неомонадология», «объектно–ориентированная мысль», «исследование ужаса», «вариации», «космополитика», «сочинения Ника Ланда» и «айстетон». Среди них есть как бесспорные победы (например, книги А. Мол и Вударда), так и тексты, которые кажутся проходными (например, последняя к данному моменту в издательском портфеле Hyle книга М. Розена). В целом, продукция Hyle – это адекватные переводы (хотя бывают и исключения, как в случае с некоторыми текстами Ланда) и сопроводительные статьи преимущественно философских книг, часть из которых русскоязычный читатель встретил восторженно и определённо ждал, а другую часть – с риторическим недоумением. Все книги Hyle представлены в мягкой обложке, а в плане качества издания не вызывают ни нареканий, ни восторга. Они – не единственное из «новых» издательств в России, которые следуют такой политике, но в сравнении с проектами, например, Носорога, Jaromir Hladik или No kidding press, издания Hyle, на мой взгляд, уступают в совокупной эстетике изданий. Воплощая собой компромисс между качеством и ценой, изданные Hyle книги свидетельствуют о том, что их цель, конечно, совсем не коммерческая, а сугубо просветительская, и само по себе это нужно только поощрять и поддерживать. Но в то же время, кажется, что издавать выборки текстов Ланда в формате тематического «собрания сочинений» – не самая удачная идея, и с материалом такого формата целесообразнее работать с большим размахом и отдачей, поскольку даже действительно дорогостоящие издания всегда найдут своего покупателя (примером чему могут послужить регулярные допечатки Кино Делёза, трёхтомника Батая или продолжающийся проект издания сочинений Хайдеггера от издательства Владимир Даль).
Можно сказать, что Hyle Press – проект успешный и в российских реалиях достаточно необычный, хотя и со своими особенностями, которые не позволяют поместить его в список наиболее философски значимых издательств России. Молчание проекта длится уже достаточно долго, но заявления о закрытии не предвидится. Согласно последним сведениям, сейчас Hyle перераспределяют свои скромные возможности (следует напомнить, что издательство является, по сути, независимым начинанием двух человек, пусть их деятельность и получает спонсорские поощрения) и планирует издать эссеистику Лавкрафта и присмотреться к российским философам (в портфеле Hyle – только одна книга русского философа, если не считать таковым Регева). Наконец, отметим, что hyle в названии отсылает к философски нагруженному греческому слову hyle, которое означает материал (изначально – древесину, строительный лес), равно как вещество, (перво–)материю и ассоциируется с гилеморфизмом Аристотеля и феноменологией Гуссерля, то есть одновременно с классической метафизикой и с проблематикой субъектности философии XX века. Но сами издатели предпочитают позиционирование через процессуальность в духе Делёза: hyle как непрерывный поток материального.
В контексте «спекулятивного реализма» наиболее важными из изданных Hyle книг представляются Ужас философии Такера и неудачливо повисшее в воздухе «собрание сочинений» Ланда. Несмотря на то, что они же впервые издали на русском Хармана, в последствии его книги начали печататься в других местах, такая же ситуация с Мортоном, а история издания книги Мейясу – это отдельный драматический сюжет. В свете всего сказанного, не будет преувеличением сказать, что восприятие «спекулятивного реализма» в России – это скользящий и не очень удобный вопрос. С одной стороны, если обратиться к агрегаторам русскоязычных научных публикаций, то можно решить, что некоторая позитивная динамика присутствует. С другой стороны, в сравнении с укоренившимся в советскую эпоху способом функционирования философских институций в России это дуновение современной философской мысли весьма легко не заметить. Подобно тому как легко пройти мимо миниатюрных изданий Hyle на фоне монолитных томов «Философского наследия», официальная академическая среда отреагировала на Мейясу и его корреляционистский крестовый поход очень сдержанно. Например, среди заявленных тем диссертаций аспирантов МГУ 2020–2025 лет обучения нет ни одной, связанной со «спекулятивным поворотом» (хотя едва ли не большая их часть напрямую связана с аналитической традицией, что с учётом сказанного в первой части эссе о неорационализме можно счесть даже более благим знамением, чем можно было бы ожидать). Публикации, посвящённые информированию и знакомству с философией Меяйсу, Хармана и других – это чаще всего интернет–посты нишевых площадок. Большинство этих текстов написаны не академическими специалистами и имеют соответствующий уровень, способны решить соответствующие задачи и привлекут соответствующую аудиторию.
«<…> [Е]сли бы я “примыслил” себя, как наблюдателя, то я мог бы наблюдать “ад”»
В. И Ленин, Материализм и эмпириокритицизм. 1909.
Выше в тексте уже говорилось об условном представлении философии «спекулятивного реализма» в качестве двух перетекающих друг в друга сюжетов: вслед за «спекулятивным поворотом», инициированным Мейясу и другими, наступил период выпадения осадка осуществлённой операции обновления философии. Он явил себя двояким образом: в окончательном закреплении за «спекулятивным реализмом» смысла коммерчески–массового словосочетания, которое не вызывает особого ажиотажа в академической философии; и в развитии того, что я здесь для удобства называю «неорационализмом», под которым подразумеваю некоторые работы Брасье, Вульфендейла, Негарестани и других. Да, конечно, представителей «спекулятивного поворота» объединяет критика корреляции, но в некоторой степени эта критика была задана ещё до голдсмитской конференции в работах других философов: Ф. Киттлер, Н. Луман, М. Маклюэн, А. Н. Уайтхед, Д. Харауэй и многие другие. Так или иначе, идеи этих авторов постепенно входили в русскоязычную академическую среду и культуру в целом. Сам провозглашённый в 2007 году «поворот» заявлял о себе ранее, например, работа М. Деланда о войне в эпоху разумных машин вышла в свет в 1991 году. Такого рода наблюдения и делают всю легенду «спекулятивного реализма» ладным сюжетом для пересказов во «введениях». В конечном счёте, нельзя не вспомнить о том, что именно в русскоязычном восприятии «философский скандал», развязанный Мейясу, вызвал недоумение вследствие того, что ходы мысли и даже некоторая лексика После конечности вызывает в памяти призраков великого и ужасного Материализма и эмпириокритицизма В. И. Ленина 1909 года.
«Но спекуляция, находящаяся в противоречии с жизнью, делающая точкой зрения истины точку зрения смерти, души, отделённой от тела, – такая спекуляция есть мёртвая, фальшивая спекуляция, философия, которую человек осуждает на смерть уже первым своим вздохом, первым криком вне чрева матери. Ибо тем же самым криком, с помощью которого он заявляет о своём существовании, человек заявляет одновременно, хотя бы и бессознательно, о существовании отличного от него мира. Каким образом может человек вообще обнаружить свои ощущения, если нет ничего вне его; как может он объективировать что–либо, если не существует вообще ничего другого, ничего объективного? Если бы ощущение было замкнутой в себе, картезианской, гностической, буддийской, нигилистической сущностью, то, конечно, было бы невозможно и даже бессмысленно желать найти переход от него к объекту, к чему–либо вне его; но ощущение является прямой противоположностью аскетической философии; оно вне себя от блаженства или от боли, оно общительно и словоохотливо, жадно до жизни и наслаждения, т. е. жадно до объекта, ибо без объекта нет наслаждения»
Л. А. Фейербах, О спиритуализме и материализме, в особенности в их отношении к свободе воли. 1866.
Конкретно речь идёт о главе «Принципиальная координация и наивный реализм» (частично также и о следующей за ней главе «Существовала ли природа человека?») труда Ленина, в котором он более или менее подробно рассматривает философские взгляды некоторых т. н. эмпириокритицистов, среди которых нас здесь особенно интересует Р. Авенариус. В его работах можно увидеть первые формулировки «корреляционизма» – «неразрывную координацию», суть которой в том, что мы «всегда находим вместе» наше я и среду вокруг нас (в формулировке цитируемого Лениным Н. В Валентинова, находка философии Мейясу звучит так: «коррелятивистская теория относительной данности субъекта и объекта»); а в описании «потенциального центрального члена координации» у Авенариуса можно увидеть характеристики божественного существования из диссертации Мейясу. У Авенариуса мы находим также рассуждения в духе концепта архиископаемого Мейясу, об «описании земли в такие времена, когда ни одного человеческого существа на ней не было», внимание к «вопросу о существовании земли до человека, до всякого ощущающего существа», который «ведёт нас к тому, что не только никогда не было испытано, но к тому, что никогда, никоим образом не может быть испытано существами подобными нам», и многое другое. Всё это не так уж удивительно, если вспомнить, что Мейясу «вырос» в атмосфере материалистической диалектики Альтюссера–Бадью, от которой совсем уже близко до ленинских писаний вокруг разрешения антагонизма между эмпириками и рационалистами, что Мейясу и делает через возврат к ним же: Декарту, Локку и Юму.
Маловероятно, что сегодня книга Ленина способна вызывать широкий философский интерес. Поэтому приведу ещё несколько особенно красочных цитат из неё, чтобы возможность прочувствовать ту же степень узнавания была и у тех, кому не довелось с ней ознакомиться:
«Мы можем, конечно, мыслить себе такую местность, где не ступала ещё нога человеческая, но для того, чтобы можно было мыслить подобную среду, для этого необходимо то, что мы обозначаем Я, чьей мыслью эта мысль является»
«Если мы “примыслим” себя, то наше присутствие будет воображаемое, а существование земли до человека есть действительное»
«Мы всегда примыслим самих себя, как разум, стремящийся познать эту вещь»
«Если можно мыслить потенциальный центральный член по отношению к будущей среде, то почему не мыслить его по отношению к прошлой среде, т. е. после смерти человека?»
«Гносеологически важный вопрос состоит, однако, совсем не в том, можем ли мы вообще мыслить подобную местность, а в том, имеем ли мы право мыслить её существующей или существовавшей независимо от какого бы то ни было индивидуального мышления»
«Земля существовала, ибо существование её до человека причинно связано с теперешним существованием земли. Во–первых, откуда взялась причинность? <…> Во–вторых, разве причинностью не связаны также представления об аде, леших и “промыслах” Луначарского?»
«Мы наблюдаем странное противоречие: с одной стороны, устранение интроекции и восстановление естественного понятия о мире должно вернуть миру характер живой реальности; с другой стороны, посредством принципиальной координации эмпириокритицизм ведёт к чисто идеалистической теории абсолютной соотносительности противочлена и центрального члена. Авенариус вертится, таким образом, в кругу»
Совсем скоро, в следующем и заключительном разделе, я вернусь к вопросу об ассимиляции «спекулятивного поворота» в русскоязычной философии. Сейчас же следует закончить рассмотрение вопроса о его восприятии в России.
Нет ничего удивительного, что пафос книги Мейясу не вызвал такого яркого отклика у публики, которая часто была вынуждена читать Ленина. Материализм и эмпириокритицизм – это книга, которая предназначена не для философов, в отличие от После конечности Мейясу. Целью Ленина было нанесение политического урона, а не продумывание концепций и аргументов. Кроме двух глав, которые затронуты выше, весь остальной объём его книги в разговоре о «спекулятивном реализме» фактически бесполезен. Частичная вторичность и пресыщенность диаматом объясняют ситуацию только отчасти, потому что тексты, издаваемые Hyle, нацелены не столько на старшее поколение, сколько на тех, кто о Ленине, скорее всего, слышал только что–то про теорию отражения. Конечно, можно сказать, что институт философии в России консервативен и склонен к стагнации. Одного Hyle явно не достаточно, чтобы здесь весть о «спекулятивном повороте» вызвала сопоставимый с зарубежным эффект. Вероятно, подобная фантазия вообще нереалистична и, как мне кажется, бессмысленна. Но в определённой степени те же Hyle ответственны за то, что «спекулятивный реализм» в России возник в качестве моды, которая едва успела проявиться.
Ещё раз взглянем на изданных на русском языке его представителей. Философский ужас Такера – это не столько философия, сколько литературоведение и критика культуры, более «серьёзные» и академические его работы не переведены. Харман представлен на русском полнее всех прочих, но и здесь предпочтение отдаётся работам более легковесным и развлекательным, в результате чего объектно–ориентированная онтология как «новая теория всего» воспринимается со снисходительной улыбкой без дальнейших разбирательств. Переведено кое–что из Вударда, Негарестани, и т. д. Но каждый раз речь идёт о работах не философского авангарда, а о работах комплементарных к ним. «Спекулятивный реализм» в России, по большому счёту, остался неясным и вычурным курьёзом, вследствие чего линии преемственности между ним, Ландом и неорационализмом также выпадают из цепи. Эзотерически высокий порог вхождения в тексты Ланда вкупе с хромой подачей сделал из него чудного последователя Фейерабенда с поправкой на антигуманизм. И всё это удобно свалить в один котёл неких наследников дадаизма, которые вполне благополучно распустили своё новосозданное течение собственными силами. А раз никаких учеников и последователей, никакого течения или школы нет, то и говорить не о чём. Всё это пошло от Ланда, а посмотрите–ка, где сейчас этот ваш Ланд? «Настоящая» философия, которая занимается сегодня в основном эпистемологией и философией сознания, в следствие всего этого также остаётся неинформированной о том, какие монструозные наработки содержатся, например, в Nihil unbound или в The revenge of reason. Вместо After life или Intelligence and spirit на русском появляются Три текста о заражении, Хронозис и малолитражные зарисовки Бён-Чхоль Хана, а не подлинные deadspace–обелиски. Конечно, перевести книгу Брасье во всех смыслах труднее, чем Имматериализм Хармана, но подобные усилия – это, в конечном счёте, необходимость для комфортного эндгейма.
Было бы несправедливо делать из Hyle главный объект критики, но именно они на данный момент сыграли ведущую роль в знакомстве России с «современной философией» и своими изданиями задали тон восприятия этой философии через «онтологию видеоигр», «плоские онтологии», «притяжение нечеловеческого» и прочие тэги, которые более привлекательны для куратора арт–инсталляций, чем для академического философа. «Спекулятивный реализм», каким он известен в России, оперирует образами из игр, комиксов и научной фантастики. Он подкупает яркими жестами, которые ни к чему не обязывают. Философия обретает часть своей состоятельности в ауре элитарности, а Hyle представила «спекулятивный реализм» как философию, в которой с лёгкостью разберётся каждый подросток, прочитавший несколько хоррор–романов и впитавший десяток–другой видео– и аудио–лекций в сети. Я остановлюсь на этом моменте поподробнее, чтобы избежать недопонимания.
Всё это имеет место быть в философии, новая онтология и эстетика – часть новой философии, о которой здесь идёт речь и которую представляют русскому читателю Hyle в том числе. Но на смену новой онтологии и эстетике придёт новейшая, а представление о необязательности и фривольности философского знания останется. В этом смысле ответственность Hyle Press представляется мне наиболее значительной. Прочувствовать аутентичный пафос философии можно только столкнувшись с текстами, которые так или иначе заставят вас испытывать, в лучшем случае, интенсивный интеллектуальный дискомфорт. Он имеет мало общего с чувством, которое посещает впечатлительных в кинозале за просмотром очередного «Астрала»; не уловив эту разницу, нет никакого смысла говорить о многом из того, что в этом эссе и так подаётся в весьма доступной форме. Но я надеюсь, что сумел продемонстрировать определённые вещи, которые одним покажутся очевидными, но предназначены для многих.
СТУПЕНЬ ЧЕТВЁРТАЯ
СОБОР(НОСТЬ)
endgame
«Вампир, вампир! – повторил он с презрением, – это всё равно что если бы мы, русские, говорили вместо привидения – фантом или ревенант!»
А. К. Толстой, Упырь. 1841.
“Vampires! I hate vampires”
Nomak, Blade II. 2002.
Контекст появления «спекулятивного реализма» в общем виде ясен, хотя бы потому, что весь этот условный проект изначально вызревал через негативную характеристику: это философия, которая направлена против корреляционизма. Корреляционизм также предельно ясен: это философия, которая имплицитно разделяет кантианские представления о познании. Остаётся добавить «будильник» Юма и сомневающегося субъекта Декарта. Впрочем, добавим марксизм, рождение психоанализа и трагедии из духа музыки, пройдём немного далее, переместимся на полвека вперёд, захватим Витгенштейна, Хайдеггера и Деррида, не забудем про Делёза, потом сделаем прыжок назад, чтобы восполнить важную деталь: пессимизм Шопенгауэра–Гартмана, вернёмся ближе к настоящему, окинем взглядом весь этот багаж, введём мантру геоцентризма–антропоцентризма–телеоцентризма, затем немного ускоримся, XX век, сюрреализм и экзистенциализм, бессмертная и мертворождённая вариации модерна, язык, Лакан, сознание и вычислительные машины, глобализация и схоластика, структура и актор, наконец, вспоминаем про Гегеля и закольцовываем через неоплатонизм, Аристотеля и Платона, готово. Во всей этой шутливой схеме нет ни одного сюжета из русской философии. Стало быть, первым делом необходимо спуститься в склеп русской мысли. Так или иначе, «спекулятивный реализм» русскоязычной аудиторией был воспринят и продолжает ассимилироваться. Высказывать на этот счёт прогнозы смысла нет, но прояснить саму ситуацию, то есть дать краткое описание истории русской философии, в которой этот процесс происходит, представляется мне важным. Во всяком случае, не будет большим преувеличением сказать, что знакомы с ней немногие, поэтому упреждающий диагональный экскурс будет оправдан.
«Что–то тяжёлое, мрачное, изжелта–чёрное, пёстрое, как брюхо ящерицы, – не туча и не дым, медленно, змеиным движением, двигалось над землёй. Мерное, широкое колебание сверху вниз и снизу вверх, колебание, напоминающее зловещий размах крыльев хищной птицы, когда она ищет свою добычу; по временам неизъяснимо противное приникание к земле, – паук так приникает к пойманной мухе… Кто ты, что ты, грозная масса? Под её веянием – я это видел, я это чувствовал – всё уничтожалось, всё немело… Гнилым, тлетворным холодком несло от неё – от этого холодка тошнило на сердце и в глазах темнело и волосы вставали дыбом. Это сила шла; та сила, которой нет сопротивления, которой всё подвластно, которая без зрения, без образа, без смысла – всё видит, всё знает, и как хищная птица выбирает свои жертвы, как змея их давит и лижет своим мёрзлым жалом…»
И. С. Тургенев, Призраки. 1864.
Определить русскую философию можно различными способами, но большинство из них имплицитно содержит предпосылки, которые заранее намекают на предпочтительный ответ на вопрос о сущности предмета, часто апеллируя при этом к некоторой «исконности» или «подлинности» или слишком сужая точку зрения. Я буду исходить из простого уточнения, согласно которому русской философией называется философия, написанная на русском языке. Тем самым, русская философия – это не только почвенничество и славянофильство, не только вторичные реминисценции немецкой и западной мысли в целом, не только религиозность, соборность и софиология, не только философские идеи, высказанные в литературе Достоевского, Толстого, авторов Серебряного века и т. д., но всегда и нечто иное.
Русская философия начинается с того момента, когда на, в сущности, недифференцированную ещё основу накладывается событие крещения Руси, когда начинает вырабатываться и проявлять себя в специфически восточнохристианских формах (летописи, жития, иконопись, зодчество и др.) мировоззрение, истоками уходящее в греко–византийскую культуру. Первые обсуждения философских вопросов были, конечно же, связаны с Библией и религиозностью. Они восходят к переводам на славянский язык Диалектики и Точного изложения Православной веры Иоанна Дамаскина, Шестоднева Иоанна Экзарха, Изборника Святослава и других текстов. В это время (X–XI века) были и оригинальные произведения, например, Слово о законе и благодати и Моление Данила Заточника. В сравнении с Суммой теологии, древнерусская философия – это скорее невербальный эстетический иконостас, вызревание которого было нарушено ордынским владычеством. В той же подспудной форме оно продолжалось по мере геополитической экспансии Московского княжества вплоть до XVII века. Но многие важные фигуры (Симеон Полоцкий, Феофан Прокопович, Нил Сорский), их идеи, ходы мысли и связанная с ними деятельность (иконы Андрея Рублёва, Москва как Третий Рим, протоевразийская концепция триединого русского народа, исихазм, переписка Ивана Грозного с Андреем Курбским, симфония государства и Церкви) проявились как раз в этот период.
Начиная с Петра Великого, русская мысль вступает в острое взаимодействие с западной культурой. Эту насильственную синхронизацию можно считать таким же фрустрирующим фактором, как время татаро–монгольского вмешательства. Консерватизм, хранимый главным образом традицией старообрядчества, противостоял универсализации по европейским образцам. Петровские и последующие реформы накладывались на изначально имперский костяк, что привело к расколу на прозападную часть дворянства и противостоящего выстраиваемой вертикали «маленького человека». Между сторонниками насильственной секуляризации общества с опорой на взгляды Декарта, Лейбница и Спинозы, с одной стороны, и апологетами богословия, с другой (см. например, Добротолюбие Паисия Величковского и Сокровище духовное Тихона Задонского), был вынужден учиться обретаться т. н. интеллигент. Этот эклектичный период дал русской культуре как первых великих учёных, вроде М. В. Ломоносова, так и первых профессиональных философов, вроде А. Н. Радищева, которые смутно существовали как в университетах, так и в духовных академиях.
Последовавшие исторические события отражают внутреннее противоборство русской культуры и обыкновенно считаются материалом скорее для истории, социологии и политологии, чем для философии (как, впрочем, и большая часть всего материала, относящегося к истории русской философии): деятельность Н. М. Карамзина, Н. М. Муравьёва, П. И. Пестеля, М. М. Сперанского. В конечном итоге это вылилось в противостояние славянофильства и западничества, где вновь можно почувствовать себя более свободно в качестве историков философии и обратить внимание, например, на идеи И. В. Киреевкого, А. С. Хомякова, П. Я. Чаадаева. В тот же период усилиями западников в русскую культуру прочно вошла немецкая философия, чтобы стать отправной точкой для философии Вл. Соловьёва. Наконец, в России возникают более или менее аутентичные философские проекты: анархизм М. А. Бакунина, протоэкзистенциализм Ф. М. Достоевского, религиозный рационализм Л. Н. Толстого, концепция культурно-исторических типов Н. Я. Данилевского, византизм К. Н. Леонтьева, «общее дело» Н. Ф. Фёдорова, ставшее основой русского космизма. Затем наступил «серебряный век», который принёс символизм Л. Н. Андреева, А. Белого, Д. С. Мережковского и др. Но это время было не только расцветом литературы. Начало XX века – это, пожалуй, время расцвета русской философии: работы Н. А. Бердяева, С. Н. Булгакова, В. И. Вернадского, консерватизм И. А. Ильина, всеединство Л. П. Карсавина, труды Л. М. Лопатина, А. Ф. Лосева, интуитивизм Н. О. Лосского, «философский импрессионизм» В. В. Розанова, работы братьев С. Н. и Е. Н. Трубецких, П. А. Флоренского, С. Л. Франка, экзистенциализм Л. И. Шестова, а также идеи Г. Г. Шпета, К. Э. Циолковского и других.
«<…> [Н]о не будем забывать, что, в то время как Европа прошла огонь и воду эпохи Возрождения и сотни других не менее значительных периодов, Россия – непостижимое исключение – оставалась “молчащим источником, запечатанным фонтаном”»
А. Кроули, Сердце святой Руси. 1913.
Как известно, каждый второй из этого списка как минимум часть своих работ написал за рубежом. В 1922 году Бердяев, Булгаков, Ильин, Карсавин, Лосев, Лосский, Сергей Трубецкой вместе со многими другими интеллектуалами были вынуждены сесть на суда, шедшие из России в Германию. Среди общего числа высылаемых философы не составляли большинства, а помимо пароходов к высылке были привлечены также и поезда. История о «философском пароходе», которая драматизировала изгнание из России передовых умов, своим «инакомыслием» мешавших ленинской власти, осела в массовом восприятии с подачи С. С. Хоружего в 90–е годы. Обозначение этой массовой эмиграции таким названием не вполне удачно, потому что не даёт в полной мере ощутить её масштаб.
В общей сложности во время и после Октябрьской революции 1917 и Гражданской войны 1918–1922 годов Россию покинули сотни «выдающихся деятелей философии, культуры и науки». Среди них были:
–композиторы и музыканты С. В. Рахманинов, С. С. Прокофьев, Ф. И. Шаляпин, И.Ф.Стравинский, А.Н.Вертинский;
–литераторы И. А. Бунин, В. В. Набоков, З. Н. Гиппиус, Д. С. Мережковский, К.Д. Бальмонт, А. Белый, И. Г. Эренбург, М. И. Цветаева, В. Б. Шкловский, В. Ф. Ходасевич, А. И. Куприн, Е. Замятин, Д. Бурлюк;
–художники Л. С. Бакст, А. Н. Бенуа, В. В. Кандинский, Н. К. Рерих, М. З. Шагал;
–социолог П. А. Сорокин, основатель «Ballets Russes» С. П. Дягилев и т. д.
Преимущественно высылке подверглись представители гуманитарной культуры, но среди них были и врачи, экономисты, инженеры и профессора различных университетов. Часть из них рано или поздно покинула бы Россию и без требования властей, некоторые в конечном итоге вернулись на родину, но все они пережили изгнание. Оценки этих событий разнятся: от «философского парохода» как символа трагедии и краха до выгодного в долгосрочной перспективе для русской культуры стечения обстоятельств, благодаря которому выдающиеся люди не сгинули в СССР, а открывали музыкальные, художественные центры и школы, например, в Берлине и Париже.
Свой классический труд, Историю русской философии, В. В. Зеньковский издал в 1948–50 годах в Париже, Н. О. Лосский свою аналогичную работу издал в в 1951 году в США. На протяжении большей части советской истории России их работы, равно как и работы многих других изгнанников, были доступны лишь узким кругам лиц с «особым допуском». Собственная русская философия после «философского парохода» и до 1990–х годов представляла собой преимущественно партийный продукт (это — не вполне верное представление, но здесь не место для рассмотрения всех упрощений в истории русской философии). Страна с наибольшим числом профессиональных философов в мире не философствовала, за редкими исключениями. Выйти за рамки идеологической репрессии можно было, например, в области исследований по истории философии, а также в логике. Можно было также писать тома «критики буржуазной мысли» – обзоры, в которых иногда получалось вместить между делом собственные мысли. В качестве примеров таких внутренне репрессированных философов можно назвать Историю античной эстетики А. Ф. Лосева, Феноменологическое познание К. А. Свасьяна, переводы и работы В. В. Бибихина, А. А. Тахо–Годи, В. Ф. Асмуса, А. В. Гулыги. Эти и другие авторы сумели сохранить и развивали определённую преемственность в маскированных формах, которые составляют отдельную трудность для попыток прояснения истории русской философии.
В определённом смысле, мысль в России с подачи Петра Великого одновременно интеллигентна (Лейбниц, консультирующий основание Петербургской академии наук в 1724 году) и нигилистична (Базаров, умирающий от трупного яда). Цензуре и запретам философия в России подвергалась как минимум с XVIII века (см. ситуацию вокруг Рассуждений… Д. С. Аничкова, которые вышли в свет во время правления Екатерины II), но ничего экстраординарного в цензуре как таковой в то время не было. И всё же, в императорских университетах едва начали читать первые философские курсы (на немецком), как Л. Ф. Магницкий предлагает в 1819 году разрушить Казанский университет из–за обвинений в безбожном преподавании и вольнодумстве (вместо этого университет подвергли преобразованию). Затем, в связи с «Весной народов» в 1850 году П. А. Ширинский–Шихматов убедил Николая I в том, что «польза от философии не доказана, а вред от неё возможен». В результате практически все кафедры и факультеты философии в России были закрыты, а от всего корпуса философских наук в образовании сохранилась лишь логика (которую доверяли преподавать только «благонадёжным» с точки зрения церкви сановникам). Тогда уже основательно закрепилась практика преследований, арестов и ссылок «конституционно настроенных» и иных революционных элементов, например: Н. П. Огарёва, А. И. Герцена, В. Г. Белинского, Н. В. Станкевича, а также М. А. Бакунина, который способствовал знакомству России с философией Гегеля, а в последствии писал для Николая I покаянную «Исповедь».
В итоге русская философия была вынуждена пойти не путём формирования официального институционализированного сообщества, а путём тайных кружков, в одном ряду с масонством, запретной литературой и оккультизмом. Конечно, кое–что из неугодного всё–таки читалось без разрешения в рамках официальных курсов, и в некоторой степени философские дисциплины сохранялись в стенах духовных академий. Как раз из этих учебных заведений Александр II приглашал учителей для восстановленных факультетов десять лет спустя (он же в 1864 году смягчил приговор Н. Г. Чернышевскому, которого, между прочим, Маркс читал в оригинале, для чего учил русский язык). Среди них был П. Д. Юркевич, учитель Вл. Соловьёва. Под предлогом того, что без философии трудно развивать остальные науки, она вернулась в университеты, но философы, пожалуй, так и не стали чувствовать себя в безопасности. Отчасти поэтому среди русских философов немало специалистов в других областях. Например, К. Н. Леонтьев был врачом, Н. Я. Данилевский занимался ботаникой, Н. Н. Страхов был магистром зоологии, а П. А. Флоренский, – не только священник, но ещё и инженер, математик и химик (это обстоятельство сыграло свою роль также в том, что русские философы не знали друг друга).
Как бы то ни было, с XVIII века Россия стремилась к развитию западных атрибутов и инфраструктуры (среди примечательных отличий – отсутствие в отечественных университетах отдельного факультета теологии), но запаздывала с рефлексией адекватности этих преобразований. Важнейший фактор в этом отношении заключается в том, что русская философия не отказывалась в процессе от своего национального языка. В результате философия в России, и без того испытывавшая трудности рождения и становления в связи с цензурой и внутренними пертурбациями, выглядела на международной арене «weird–субъектом», который одновременно вроде бы и похож на немецкие, французские, английские философии, но всё–таки отличается. Установление связей подразумевало свои трудности и снова сказывалось на русской философии вспышками противоречащих друг другу тенденций: стремлению к самобытности сопутствовала оторванность от идейных магистралей, а интенсивным попыткам мышления – внутренняя маргинализация. Из числа русских философов так или иначе встраивались в западные круги те, кто шёл им навстречу, в частности, учил языки. Очевидно, что та часть русской мысли, которая особенно религиозна и консервативна, оставалась для них странным и непонятным явлением.
Особого внимания со стороны запада мысль в России добилась в период «холодной войны». Открылись кафедры славистики и советологии, писались работы обзорного характера (А. Койре, Р. Лабри, Т. Г. Масарика, Э. Л. Радлова, Дж. Хеккера). Они отражают размытость представлений о русской философии на западе: в подобные труды включены «все подряд», а значит, ни одного конкретного философа, да и в целом не совсем ясно, кого считать философом (в определённой степени и это — упрощение, поскольку в некоторых более узких секторах истории русской философии западные исследователи демонстрируют уровень, на который следует равняться). Пока все эти процессы Russian studies продолжали вяло пульсировать, в СССР выстраивалась собственная традиция понимания философии, в основе которой была её история. В середине XX века на русском был издан практически весь доступный к тому времени Гегель, была основана серия «Философское наследие», философия получала прямую государственную поддержку, хотя и находилась под контролем партии. Персоналии, которые пронесли через это время определённую аутентичность и обзавелись своего рода «учениками» и «последователями», после крушения режима столкнулись с широким пространством выбора. Всё то, что занавес отфильтровывал, становилось доступным, выстроить в этом избытке взвешенную стратегию её ассимиляции было затруднительно.
Расщеплённая «философским пароходом», русская философия пряталась в тёмных уголах идеологических палат, а затем пришла в замешательство при виде пестроты неусвоенного материала. Со временем континентально–аналитическая сетка восприятия философии прижилась и в России: с одной стороны, развивалась традиция исследований по феноменологии и философии т. н. постмодерна (Н. С. Автономова, С. Н. Зенкин, В. Е. Лапицкий, В. А. Мазин, В. А. Подорога, М. К. Рыклин, С. Л. Фокин и др.), а с другой – остававшаяся сильной традиция логики нашла себя в усвоении идей «лингвистического поворота» и аналитической традиции вплоть до философии сознания (В. В. Васильев, А. Ф. Грязнов, В. А. Ладов, В. А. Суровцев, В. В. Целищев и др.). Это не значит, что русская философия окончательно переориентировалась на западные сюжеты, стили мышления и идеи. Исследования отечественной мысли в последние десятилетия начали развиваться особенно интенсивно. На самом деле, издательских проектов, посвящённых русской философии, предостаточно: Университетская библиотека Александра Погорельского, Из истории отечественной философской мысли (издательство Правда), Академический проект, Библиотека отечественной общественной мысли и Философия России первой половины XX века (РОССПЭН), Pro et contra (РХГА), серия Мыслители XX века (издательство Республика), серия Humanitas (Центр гуманитарных инициатив), Памятники религиозно–философской мысли (издательство Ренессанс), Слово о сущем (издательство Владимир Даль), Модест Колеров и т. д. Востребованность всех этих публикаций – это уже другой вопрос.
Аналогичным образом дело обстоит с востребованностью современных русских философов. Приведём ряд примечательных в этом отношении имён: В. А. Бажанов, В. С. Библер, Н. К. Бонецкая, В. В. Бычков, О. А. Власова, Ф. И. Гиренок, С. А. Дидоренко, А. Л. Доброхотов, А. Г. Дугин, И. И. Евлампиев, Т. Х. Керимов, И. А. Кребель, В. А. Лекторский, Е. С. Линьков, А. Г. Ломоносов, М. А. Маслин, М. К. Мамардашвили, Ю. Б. Мелих, Л. А. Микешина, В. Н. Порус, Н. С. Розов, Г. Л. Тульчинский, В. И. Цаплин, Т. В. Черниговская. Разумеется, 90% этих персоналий интересуют только своих непосредственных коллег и не известны за пределами узких кругов специалистов соответствующих областей. Несколько имён можно на фоне прочих назвать «знаменитыми» (хотя, сегодня уже практически нет философов–знаменитостей), некоторые вызовут недоумение, но я хотел указать на следующие моменты. Работы современных русских философов мало переводятся на другие языки. Современные русские философы за эпизодическими исключениями не являются частью «канона» философии, которая преподаётся и используется на философских факультетах. Пространство русской философии фрагментировано на локальные сообщества, которые практически не взаимодействуют друг с другом. Среди современного поколения русских философов почти нет «производителей концептов». Из всех этих и многих других составляющих складывается восприятие русской философии как «дочери французского консерватизма и немецкого романтизма», как «разъяснения словаря», как трепыханий без собственного содержания. Традиция «заимствованных вопросов» накладывает на русскую мысль ещё один слой кевлара, который пришлось бы пробивать тому, кто пожелает выйти к сердцевине. Подобные усилия редко имеют заранее явно видимую ценность сами по себе, отчего философия в России, кажется, не существует, а присутствует, как «ревенант», иногда дающий о себе знать. Сегодня мало кто желает быть гегельянцем, но желающих быть делёзианцами – великое множество, несмотря на то, что Делёз – параноидальный гегельянец. Подобные рокировки привычны, но не влияют на тот факт, что никто не желает быть русским философом, философом «крещёных медведей». Отсюда бесчисленные намёки из бессознательного, в которых Holzweg–траекториями проговаривается вся эта симптоматика (яркий пример такой риторики – тексты Д. С. Мережковского).
«Наука, говорят, освободит человечество от иллюзий. Хороша услуга. Я не знаю – в состоянии ли голая истина довести человечество до чего–нибудь, кроме отчаяния? <…> [Ж]изнь гадка по ничтожеству всего, что её составляет, что её движет и к чему она движется. Она есть глубочайшее ничтожество, ничтожнее самого ничтожества»
А. В. Никитенко, Дневник. 1865.
Казалось бы, никто в своём уме не будет сегодня читать Розу мира , «чинарей» или Е. П. Блаватскую, но тот же Ланд красноречиво свидетельствует, что философия всеядна в том смысле, что ей под силу осмысление и концептуализация любого материала. «Производство концептов» требует профессиональной эрудиции, и пиетет перед историей философии должен бы составить надёжную в этом отношении базу. Вместо этого русская философия погребена под великой русской литературой, аффектирована поэтико–афористической турбулентностью. Русская философия имеет свою специфическую философскую лексику и понятийный аппарат, который плохо сочетается и даже вытесняет западный просвещенческий тип дискурса. Для одних романы Набокова – это филологический эквивалент влажного сна, для других – назойливое жеманство. Философия также отчасти определяется вкусовыми предпочтениями, что значит, что примат западного стандарта мышления не может быть единственным. Есть некая подмена в том, чтобы считать, будто писатели Достоевский и Толстой – это великие русские философы (кроме них не на что смотреть), и в то же время причислять Дидро, Руссо, Монтеня и Паскаля к родоначальникам французского стиля философствования (Платон – гениальный писатель своего времени, что не мешает ему быть столпом западной мысли). Отлучение философии от литературы – это предрассудок. Впрочем, на эти простые доводы будет закономерным возражение, что всё это – по большому счёту формальные признаки, а помимо эрудиции, необходима профессиональная компетентность, которая функционирует в структурированной и стабильной системе, навыки, пространство для компетентной полемики.
Русскую философию характеризовали по–разному, но можно выделить основные инвариантные характеристики. Она определяется пограничным положением между западом и востоком, как «борьба между западноевропейским абстрактным ratio и восточно–христианским, конкретным, богочеловеческим Логосом». Отсюда присущая ей острая форма проблематизации собственной сущности, размышления о «судьбе» и «вечном» в философии, понимаемой в узко–национальном смысле. Отсюда же – сложный комплекс реакций на философию западного типа. Среди русских философов достаточно как тех, кто считал русскую мысль «донаучной» и «примитивной», так и тех, кто оценивал её как «существенно–оригинальную», имеющую большие задатки. Всякий раз при этом она сравнивается и/или противопоставляется «мировой классике». В зависимости от преференций исследователя, русская мысль критически или сдержанно определяется то как «националистическое самомнение», то как «подлинное» философствование, детализируемое целым спектром формулировок. Стремление к цельному постижению иррациональной космогонии, мирового процесса как «универсального человеческо–божественного организма», «жизнепонимание», «философия цельного знания», «сверхлогическая, сверхсистематическая картина философских течений», русская философия одновременно стоит над мировой философией, выступая в качестве её «совести», и страдает от своей региональной удалённости. Силится примирить свой империалистический холизм с европоцентристскими стандартами, апокалипсические настроения с романтической идиллией, конкретного, живого человека с тайной телеологией бытия, аскезу с экзальтацией. Ей приписывают «восточно–христианский логизм», «полнокровный и беспокойный мистически–онтологический реализм», «динамический и волюнтаристский тонизм», «монодуализм», определяют как различные амбивалентные сочетания материализма и религиозного идеализма: «мистический» и «религиозный» атеизм, «субъективный», «мистический» и «духовный» материализм. В результате русская философия балансирует между разумом и верой, отказываясь как от конвенциональной рациональности, так и от ортодоксальной религиозности, а попытки дать ей определение, задать рамки, сделать разговор о ней «предметным», вызывают фрустрацию.
Словом, философия является подспудным компонентом русской культуры. Тем не менее, какой бы ни была русская философия, преимущественно она не наукоцентрична, поэтому более продуктивным представляется позиционировать её для приближений общего плана «континентально». И снова: русской философии свойственен собственный стиль, специфические понятия и форматы работы с ними. В ней есть своя аутентичная конфигурация ценностей и ориентиров, в соответствии с которыми она так или иначе функционирует, это: особое внимание к человеческой ситуации, к аксиологии и морали, попытки примирения всеединства с конкретностью. Русская мысль традиционно критикует западную за доверие дискурсу разума, но в то же время оно присуще ей самой, часто в формате имманентного мазохизма и «бессознательной» трансгрессии. Говоря о русской философии, приходится оперировать языком универсальной традиции, основанной на западной оптике, однако результат остаётся неудовлетворительным и выливается в патетизм как высшую стадияю риторики: как эффективно институционализировать, систематизировать, преподавать философию, которая расположена в гетерогенном коконе рессентимента?
«<…> [М]ы вовсе не врачи – мы боль»
А. И. Герцен, Концы и начала. 1862
Что, если посмотреть на всё это под другим углом? С этой целью и были составлены первые три раздела. Русская философия мало похожа на философию немецкую, ещё меньше – на английскую. Но при всём при этом, думается, что вывод о том, что русской философии как таковой не существует, – это заблуждение. Хотя его нередко можно встретить, сводится он к тому, что те, кто его разделяет, ознакомившись с той или иной традицией мысли, предпочли перестать видеть все остальные. Несколько скрупулёзный экскурс в историю философии в России вместе с пространными перечнями русских философов был нацелен в том числе на то, чтобы продемонстрировать, что, когда говорят об отсутствии русской философии, говорят чаще всего об отсутствии знакомства как с её историей, так и с содержанием конкретных сочинений русских философов.
В каком же смысле русской философии «нет»? Русская мысль не дала мировой философии аутентичных идей? Конечно, дело не в этом, а в том, что эти идеи пребывают в тине апофазиса и поэтому непопулярны и невостребованы, и важно в этом контексте ответить на вопрос о том, как широко распространяется эта невостребованность? Было бы наивно ожидать, что русская философия способна покорить умы западных исследователей. Но один из первоочередных способов развеивания предрассудков об отсутствии русской философии заключается во внимательном отношении к ней со стороны тех философских сообществ, которые являются её «целевой аудиторией». В общем виде курсы по русской философии затрагивают расхожие сюжеты, помещаемые условно между славянофилами и диаматом. Обсуждение русского космизма, теософии, соборности, софиологии, почвенничества, эсхатологии сливается в невыразительный блок материалов по «русской (религиозной) философии», за которой следует аналогичный блок по философии советского марксизма. «Метафизика сердца» П. Д. Юркевича или неопатристическая антропология С. С. Хоружего, «Вопросы философии и психологии» (1889–1918), Московское психологическое общество (1885–1922), Московский логический/методологический кружок (1952–1987) представляют интерес для энтузиастов–историков либо воспринимаются в заведомо ангажированной оптике. Тем самым дискредитируется их историко–философская ценность, которая остаётся по большей части неясной. Отсутствие всех этих идей и сюжетов в вариациях конвенционального канона философии говорит не столько о несостоятельности русской философии, сколько об отсутствии интереса и предвзятом её восприятии. Тектология А. А Богданова, доминанта А. А. Ухтомского, сингулярная философия Ф. И. Гиренка, символическое миропонимание А.Белого, философия хозяйства Ю. М. Осипова, технетика Б. И. Кудрина и философия изобретения И. И. Лапшина – это словно бы всего лишь вычурные словосочетания, а работы К. С. Малевича Чёрный квадрат и Супрематизм – необязательные дополнения к его картинам. Повторение восклицания о том, что «философия у нас есть», ни к чему не обязывает, и это самое неутешительное обстоятельство ситуации русской философии, изменение которого можно начать с вопросов о том, чья и какая философия у нас есть. Если угодно,
«От Вас требуется немногое. Вы должны подняться над собой, собраться на короткое время и подумать о том, что непосредственно и открыто находится у Вас перед глазами. Вы должны составить себе об этом твёрдое мнение, оставаться верным ему, выражать и высказывать его в вашем ближайшем окружении»
И. Г. Фихте, Речи к немецкой нации. 1808
Английская философия ассоциируется с аналитической традицией, которая позволяет гальванизировать риторический ход о стратификации истории философии через многовековые преемственные мутации первых гениев западной мысли Платона и Аристотеля. Но также английская философия, то есть философия, которая пишется на английском языке, ассоциируется с глобализацией стилей мышления, с гомогенной структурой осуществления академических аспектов философской деятельности. Являясь флагманами мировых издательских программ по философии, т. н. companions и handbooks по всевозможным персоналиям, течениям и идеям вместе с высоким уровнем стандартов и доступностью транслируют унифицирующие практики и предписания философствования. Региональный дискурс представляется глоссолалией, в результате чего все счастливые философии похожи друг на друга, но то обстоятельство, что каждая несчастливая философия несчастлива по своему, изымается из фокуса внимания. Просвещенческая мысль Нового времени не подразумевала чёткой демаркационной линии между наукой и философией, религией, оккультизмом и алхимией: Лейбниц и Ньютон занимались алхимией, представитель кембриджской школы платоников Генри Мор критиковал дуализм Декарта с помощью введения четвёртого измерения, а Томас Гоббс вынужденно признавал, что ведьмы существуют. Словом, все они не были теми учёными рационалистами, какими они представляются нам сегодня, а понятие ненаучного малоэффективно, когда нет чёткого определения того, девиацией чего ненаучное является. Аналогичный тезис можно сформулировать относительно современной философии. Поскольку сегодня предполагается возвращение к докритическому реализму, чтобы реформировать существующий стиль философствования, то было бы опрометчиво полагаться на «приличное общество, где принято считать, что каждый из присутствующих точно знает, что такое “мышление” и что такое “абстрактное”». «Спекулятивный реализм» предлагает нам возможность ещё раз прочувствовать травму идентичности философии, которая всякий раз проявляется и как физика, и как метафизика. В этом свете «спекулятивный реализм» и Ланд – это концептуальные ферменты, к которым следует присмотреться в вопросе о русской философии.
По мнению Ланда, смерть философии – это моветон и пилюля для смиренных духом, в действительности философия будет последним, что останется от человека, «возможно, подобающим призывом к концу». Наивная неискушённость русской мысли может быть доминантным признаком в ситуации эволюционного столкновения с креолитическим english–вирусом. AH(T)F Ланда как раз в силу своей насыщенной теоретизации не выдерживает сравнения с художественными текстами Лавкрафта, поскольку Ланд пренебрегает просвещённой наивностью человеческого субъекта и вместе с антропоцентризмом вычищает хоррор–составляющую, в результате чего на том месте, где должен пульсировать аффект, остаётся рассчитанная программа реагирования. В то же время русская культура с присущей ей фиксацией среди всех христианских таинств на погребении может составить питательную среду для преломления тёмного спекулятивного свечения. Советский хтонизм, воспетый в трилогии Масодова, – это ископаемый образец сингулярности как сообщества, в котором уничтожены как субъект, так и апофеоз иерархии. Известно, что ни один из первых натурфилософов не взял в качестве основания для своих взглядов о первоэлементах бытия землю. Этот казус прекрасно рифмуется с «беспочвенностью русского духа», которая требует не только художественно–критической рефлексии, в качестве примера которой можно привести Первый манифест русского хтонизма М. Климина, но и спекулятивно–философского внимания. Т–1000 Ланда, который должен воплощать неотвратимую угрозу нечеловеческого уничтожения из будущего, представляется искусственной платформой сумрачного забвения, которое не понаслышке известно пляшущим хлебоборам и пламенным мессам сатанаилов П. И. Карпова. Как я уже пытался показать выше, сингулярность в качестве терминальной хоррор–стадии человеческого субъекта непоследовательна. Древнее запредельное зло после апгрейда цифровым дискурсом неспособно вызвать эмоцию неизвестного и потому так сильно воздействующего ужаса, поскольку машина, в сущности, запредельно ясна в силу того, что сконструирована нами. Функционирование современного человека как таковое уже достаточно автоматизировано и алгоритмично, чтобы ужаснуться этому в ещё большей степени просто из-за того, что автоматизация угрожает утратой субъектности без лишения функционала (призрак в доспехах), а алгоритм следует неизвестными код–рекурсиями. Раз уж на то пошло, то и Лавкрафт мало кого заставит испугаться, хоррор достаточно субъективен в том, что касается заражения пороговой интенсивностью. Между русским космизмом и космицизмом Лавкрафта просматривается перспектива атональной симфонии.
Брутализм русской культуры, символом которого служит смерть «великого русского поэта» на дуэли (или сюжет о слоне Ивана Грозного), слабо коррелирует со стерильностью страха от двоичной угрозы, поскольку он не подлежит технологическому вытеснению. Сюжетный троп о наступлении сингулярности, по–видимому, возымеет больший эффект, если её в последний момент не случится, и после наступления условного миллениума отсчёт циферблата просто продолжится как ни в чём ни бывало. Так откроется пространство более энергичных интерпретаций: неужели будущее наступило, но оставило грешный сброд вяло мутировать в будущее? Или оно наступило, но мы этого просто не заметили? Русская культура заражена пагубным инвариантом алгоритма – цикличностью, поэтому больший трепет способен вызвать иной аватар – Джиперс Криперс как символ регулярно возрождающегося царевича Внешнего. В определённом смысле, носитель русской культуры изначально знаком с «насекомообразной будущей жизнью», и поэтому его не пронять искусственным интеллектом: несмотря на всю его сообразительность, он продолжает ошибаться самым нелепым образом и никак не научится рисовать человеческие пальцы. Свободная субъектность, которая изгнана в самые тёмные уголки тщедушной оболочки, способна ввести себя в отчаяние без посторонней помощи. Хоррор AH(T)F Ланда асексуален, словно воспринял «ту сторону принципа удовольствия» слишком всерьёз, в результате чего hellknight пессимизма не нашёл своего doomguy с BFG.
«Выше всех возвышалось странное существо в виде правильной пирамиды, покрытое слизью. Вместо ног у него было внизу с одной стороны половина челюсти, с другой – другая; вверху, на самой верхушке этой пирамиды, высовывался беспрестанно длинный язык и беспрерывно ломался на все стороны. На противоположном крылосе уселось белое, широкое, с какими–то отвисшими до полу белыми мешками, вместо ног; вместо рук, ушей, глаз висели такие же белые мешки. Немного далее возвышалось какое-то чёрное, всё покрытое чешую, со множеством тонких рук, сложенных на груди, и вместо головы вверху у него была синяя человеческая рука <…> С вершины самого купола со стуком грянулось на средину церкви какое–то чёрное, всё состоявшее из одних ног; эти ноги бились по полу и выгибались, как будто бы чудовище желало подняться. Одно какое–то красновато–синее, без рук, без ног протягивало на далёкое пространство два своих хобота и как будто искало кого–то»
Н. В. Гоголь, Вий. 1835.
Ничто, которое предлагается «освободить» от человеческого наивного восприятия посредством наук, – это те же «мертвецы, освещённые газом» В. Я. Брюсова, только по той или иной причине представляемые так, будто «мир походит более на часы или ткацкий станок, чем на животное или растение». Э. Уорхол желал стать «пластиком», «машиной» в том числе потому, что не желал становиться мертвецом. Возможно, желание стать лесом, полем, небом и землёй ближе к той форме ничто, которая не открещивается от своих мертвецов, а включает в себя физиогномическое исследование сознания во плоти со всеми его волосами, зубами и кожей. Радикальный нигилизм, согласно которому мы обнаруживаем всё более явные свидетельства того, что жизнь появилась из ничего и в конце концов станет ничем, просто переформулирует разрыв между человеком и безразличным и враждебным к нему миром. Если невозможно вычеркнуть из научного дискурса этикет его участников, вследствие чего нигилизм оказывается заведомо антропоморфизированным (вымирание – это самое антропоцентричное событие и гипостазирование корреляции), то более радикальным оказывается тот нигилизм, который руководствуется не изъятым авторитетом естественной науки, а приземлённым соучастием и пониманием того, что:
«Жизнь умирать не хочет, ей нужно, нужно помочь»
И. С. Шмелёв, Солнце мёртвых. 1923
Очертания аутентичной версии сингулярного всеединства проступают в гипертексте русской культуры (Бесконечный тупик Д. Е. Галковского), которая видит космогонический процесс по–гегелевски ступенчатым триптихом механики тяготения, невесомых физических реакций тепла, света и электричества и органического единства животной силы. Цифровая сингулярность в сравнении с этим – это периферически «отвлечённое понятие мертвенной вещности». Собор как альянс институций, корпораций и академии в поединке с соборностью не выстоит, потому что на стороне последней выступает подлинно русское представление о Внешнем (которое – странным образом – «с нами»). Философский субъект пытается преобразовать свою мысль в субстанцию или сущность, чтобы избавиться от теологической неуверенности, но, возможно, следует исследовать траекторию философии как переживания чрезмерности в терминах секуляризованной реставрации первородного греха.
«Душа блуждала среди беспорядочного и отвратительного, но всё же и оно было как-то оформлено. Я полагал бесформенным не полную лишённость формы, а нечто такое, что было непривычным или нелепым, от чего бы я пришёл в замешательство и от чего отвернулись бы все чувства мои. То, что представало моему воображению, было не бесформенным и лишённым всякого образа: просто форма его была безобразна. Здравый разум убеждал меня отвлечься от всех форм, если я хочу представить себе бесформенное и неопределённое, но я не мог»
«Ты создал и исчисляемое, и исчисляющих, и чувства их, с помощью которых они различают исчисляемое, и разум, с помощью которого они исчисляют»
«Что есть человек, что Ты помнишь его?»
Блаженный Августин, Исповедь. ок. 397–398.
В конечном итоге, трансгуманизм как нерелигиозное самоутверждение на просторах тоталитарного космоса – это тоже своего рода моветон. Опасные пределы отрицания, некая обратная, бессознательная форма религиозности, антитетизм, которые обнаруживаются в русской культуре, могли бы стать исходным кодом новых вариаций философии. Религиозный рессентимент, который присущ дискурсу о нечеловеческом, не обязательно детализировать через «парализующую озлобленность» и «рабскую мораль». Русский рессентиментализм вместо этого может быть трансформацией травматического опыта в достоинство христианской обоюдоострой злопамятности, который перетекает в активную форму нигилизма вместо пассивного оправдания для «установления порядка с помощью элементов беспорядка». Избегать «вульгарности антропоморфизма» нет никакого смысла, потому что в определённом смысле философия изначально вульгарна, и поэтому возникает необходимость в спекуляции о «слиянии в русском море». В философии нет способа последовательно и единовременно сомневаться во всём без исключения, не рискуя при этом прийти к расстройству философской психики. Поэтому, возможно, стоит попробовать некрореалистически уклоняться от требования в сомнении.
AH(T)F Ланда показывает в том числе то, что хоррор прекрасно обживает самые различные цифровые и региональные платформы. Как и философия, хоррор доместицирован и приспособлен для социально–полезной экзальтации разума. В конечном счёте, ИИ–хоррор смертельно утомителен и приглашает к риторическим играм элитаризма. Добровольный meltdown – это не вымирание и даже не пребывание «при» смерти, в отличие от номадизма степей, всматривания в горизонт и предчувствий а–ля мистицизм. Пророки могут приходить не из будущего, а из(–под) земли. Философии, как и хоррору, следует подумать о том, чтобы оказывать сопротивление искушениям общественных благодеяний и уйти под поверхность. Русская мысль может научиться у Ланда актуализации радикальных жестов.
В том, что корреляционизм вызывает ассоциации с ленинизмом, есть своя ирония: мертвец в пирамиде как гротеск–шарж на теологию Мейясу. Чтобы корреляционизм не был ещё одной вариацией скептицизма, его нельзя воспринимать слишком серьёзно, как нечто большее, чем эпистемическую установку, которая идёт в спайке с идеалом Просвещения. Возможно, следует осмыслить перспективу Затемнения, потому что высказывание это всегда сначала высказывание о дискурсе, а не о реальности: в силу того, что даже у математизированной онтологии есть история, связанная с историей математического дискурса. Реципиент привилегированности варьируется в зависимости от времени, в то время как Внешнее, подобно Богу Августина, стоит вне времени. Мышление на пределе возможностей вплотную подходит к растворению различия между жизнью и смертью, атомом и пустотой. Но мы неизбежно стоим на стороне светлых сил, потому что дискурс о вымирании – это дискурс о жизни. Истина нигилизма связана с безразличием, которое можно выразить через медитативные шумы колокольного звона.
Религиозно–этический регистр православной архитектуры, возможно, позволит ввести в слишком человеческую онтологию понятия прощения, обещания, надежды. Возможно, таким способом у нас получится достичь интроекции в дурную бесконечность онтологии как первоначальной этики. Для понимания материи, «незаконного умозаключения» из платоновского Тимея, следует попытаться ей перформативно уподобиться. Возможно, чрезвычайно важным становится то обстоятельство, что Кант, в отличие от последующей немецкой философии, укрылся в Кёнигсберге от вируса германской мистики, и именно по этой причине занял место антагониста, но теперь может быть основанием для мутаций гуманизма, основанных на том, что только предполагается, но нигде не обнаруживается как чёрный двойник солнца в недрах terra(or) incognita, который не просто чужероден, но утрачен, то есть некогда был в наличии. Всё, что ускоряется, становится абсурдным, но не то, что уже было таковым.
Возможно, будет продуктивным осмысление того, как соотносятся между собой русская православная ментальность и нигилистическая этика акселерационизма. Пафос трансгуманизма в этом отношении заключается в наращивании запаса прочности для мембраны против раздражающих воздействий извне до предела ценой утраты гибкости: живой организм в окружении различных дискурсов заботы более не участвует в hardcore конфронтациях с увечьями недоношенного модерна. Буржуазный индивидуализм исчерпал себя задолго до кризиса метанарративов, наивно верить, что индивид может функционировать эффективно вне тел или иных сообществ, однако множественность различных равнозначных опций чревата психоаналитическим стазисом. Возможно, более продуктивный способ конструирования социальных иерархий скрывается в матрёшечной структуре вложенных друг в друга областей действия и ответственности с жёсткими гранями между ними. Нигилизм Ницше – это прежде всего культурная реакция, а не протоонтологический набор аргументов, причём реакция на конкретное представление о нравственности (а сам термин «нравственность» уже нагружен моральным содержанием), связанное с этикой Канта. В свою очередь она содержит в себе аспект рассинхронизации, проистекающий из того факта, что в кантовской системе теория, знание, практика и действие размётаны по разным регистрам конструируемого мира. Субъект одновременно познаёт «чувственный» мир, и проявляет волю в действиях в рамках «интеллигибельного» мира. В результате объект познания лишь номинально идентичен объекту действия, и полной тождественности между ними не установлено. Возможно, их слияние – это то, что может обнаружить с опорой на «спекулятивный реализм» русская модель наукообразного мышления, которая выстраивается табличным способом (неорганическая химия, минералогия, ботаника, гистология). Таблица, в отличие от алгоритма, нуждается в поддержании, заполнении и интерпретации, что подразумевает представление о познании как о том, что включает в себя не только науку, но и локальную удачу.
Вовсе не обязательно исповедовать «кириллическую цивилизацию» или стремиться к тому, чтобы философия рифмовалась с рассуждениями о неоколониализме/поисках идентичности современной России (соответственно, тютчевская русофобия – это тоже не приоритетная точка опоры для первичной картографии местности). На империализм русской культуры трафарет болонских стандартов накладывался со скромным успехом. Разворотом к архаике в современной России можно не просто ужасаться, а пользоваться в философском смысле. Возможно, сейчас время осуществления очередного поколенческого раскола, идущего по линиям взаимного вытеснения новых итераций западничества и славянофильства. Вне зависимости от того, как чувствуют себя по ту или другую сторону зелёной рамки курсора, философия не должна превращаться в адвокатуру конкретных дискурсов. Философия «спекулятивного поворота» и неорационализма подлежит ассимиляции в стиле Miyazaki–invasion. Возможно, русский космист прибывает из будущего во главе флотилии крейсеров триединого флота гностиков–гиликов–психиков. Возможно, мы отошли от религиозных объяснений реальности благодаря развитию науки, чтобы коснуться их ещё раз в рамках метатеологической альтернативы научной контингентности как единственно возможной на этом фоне новой позиции. Русская философия виртуально содержит в себе ресурс для кристаллизации полемического Bounding of Nihil и монструозных годсгодгулусов в противовес обнулению Ланда, троп о близости герменевтики и аналитической философии здесь только на руку. Эра быстрых счётных машин приглашает нас услышать историю русской культуры, глубина которой жива и, как кажется философу, «глядит на него закрытыми глазами». Для этого потребна эквилибристика хождения по краю между двух провалов: между неизвестной болью неминуемого узнавания себя и злоупотреблениями спекулятивными возможностями современной философии, помноженными на безграничную власть истории и языка над стремлением к самосохранению. Весь этот эстетико–параноидальный клубок соответствий имеет ярко комплементарную окраску, которая направлена на то, чтобы побудить «связующее пламя отечественного образа мысли» вздрогнуть.
Элиминация/tunneling сознания связана с экзистенциальным выгоранием, требующим, подобно каждому продукту своей эпохи, определённой терапии. «Окончательное решение вопроса» не совместимо с извечно запаздывающей совой Минервы, поэтому русская философия как виртуально отсроченная фантазия о гармонии представляет амбивалентную ценность с признаками «болезни рождения» из ark©hive недр. Несмотря на то, что материалистическое прочтение Батая в The thirst for annihilation Ланда – это сквозной шифр всего эссе, следует помнить о том, что там, где корчится Батай, из–за угла появляется фигура Гегеля, апроприированная аналитическими философами последних десятилетий. Возможно, Ланд, сам того не желая, вызвал из будущего именно его: безумца сингулярности, «верующего» в абсолютный дух, и его появление стало основанием для запуска ингуманистической семантики, которую я и призываю представить себе в качестве ускорения колокольного звона.