- Оригинал публикации: The Master’s Eyes Shining with Secrets
- Перевод: Олег Лунёв-Коробский
Влияние Г. Ф. Лавкрафта на Томаса Лиготти
Введение: Тень Лавкрафта
Джонатан Паджетт, основатель Thomas Ligotti Online, приводит в своём FAQ о Лиготти следующую историю: «В ходе телефонного разговора с мистером Лиготти, который состоялся у нас весной 1998 года, он поведал, что произведения Лавкрафта оказали самое глубокое влияние на его жизнь, а не на творчество, так как чтение произведений Лавкрафта послужило толчком к писательской карьере Лиготти. Не считая этого факта, Лавкрафт действительно имеет очень мало общего с темами или стилем текстов Лиготти». Отсюда можно было бы сделать вывод, что влияние Лавкрафта не слишком заметно в творчестве Лиготти. Но если это так, тогда как быть с феноменом, отмеченным Рэмси Кэмпбеллом, который в предисловии к первой книге Лиготти, сборнику рассказов Песни мёртвого сновидца [Songs of a Dead Dreamer], заявил: «Временами Лиготти намекает на ужасы, столь же необъятные, как у Лавкрафта, хотя они весьма отличаются от лавкрафтовских» (SDD ix). Иными словами, если верно, что «Лавкрафт действительно имеет очень мало общего с темами и стилем текстов Лиготти», то как объяснить тот факт, что, выражаясь словами Эдварда Брайанта, «Едва ли обсуждают или даже упоминают имя Лиготти, не взывая при этом к тени Г. Ф. Лавкрафта»?
Возникает соблазн попытаться ответить на данный вопрос, просто обратившись к имеющимся интервью Лиготти и собрав единую вереницу цитат, поскольку он неоднократно и подробно высказывался о своём отношении к Лавкрафту. Но более обстоятельный и убедительный ответ можно получить, только если мы изучим свидетельства и экстраполируем на их основании самостоятельные выводы. Это также даст нам возможность глубже исследовать некоторые из произведений и собственных взглядов Лавкрафта, и сопоставить их с [произведениями и взглядами] Лиготти, чтобы прийти к общему пониманию того, как они оба соотносятся друг с другом.
Впрочем, начнём мы всё–таки с вышеупомянутых интервью, и, ознакомившись с ними, выстроим хронологию знакомства Лиготти с Лавкрафтом, а также с хоррор–фикшн в целом, которая может оказаться полезной.
I.Тёмный учитель, личное присутствие: Лавкрафт в жизни Лиготти
Томас Лиготти родился в июле 1953 года и, по его собственному признанию, до восемнадцати лет не имел ни обстоятельного знакомства с литературой жанра хоррор, ни большого желания её читать, пока в 1970/71 году на гаражной распродаже случайно не наткнулся на книгу Ширли Джексон Призрак дома на холме [The haunting of Hill House]. В действительности, до этого случая он вообще не питал особого интереса к книгам и литературе в целом. По его собственным словам, «До прочтения романа Джексон я за всю жизнь открывал всего несколько книг, и почти все они были с неохотой прочитаны в связи с выполнением школьных заданий. Будучи в конце шестидесятых своего рода оболтусом, я так и не научился ориентироваться в библиотеках, а понятие книжного магазина было мне совершенно чуждо». Когда он начал читать роман Джексон, для него стало своего рода откровением осознание того, что книга послужила основой для фильма Роберта Уайза Призрак дома на холме [The Haunting] (1963), который ему нравился. Дочитав книгу, он «почувствовал отчётливое желание читать [произведения в жанре хоррор] ещё, но не обязательно в стиле Джексон». Он хотел читать не о современных персонажах в декорациях нашего времени, а нечто более похожее на фильмы, которые нравились ему в детстве, «более шаблонные готические фильмы ужасов, действие которых происходит в викторианскую эпоху <…> Вот таких хоррор–произведений я искал, потомков рассказов По» (Ford 31).
Прежде чем перейти к описанию того, что стало результатом поисков Лиготти, необходимо сделать краткое отступление и обратить внимание на событие, которое произошло до всего этого и заложило именно тот эмоциональный и философский фундамент, который сделал Лиготти особенно предрасположенным к восприятию художественного видения вселенной Лавкрафта. Оно произошло, когда Лиготти было семнадцать лет и он находился под воздействием наркотиков и алкоголя. Сам он произошедшее и своё настроение, которое к тому подвело так: «В подростковом возрасте я был склонен к депрессии. Мир казался мне чем–то таким, от чего надо попросту бежать. Я начал делать это с помощью алкоголя, а затем, с наступлением шестидесятых, с помощью всех видов веществ, которые получалось достать. В августе 1970 года у меня случился первый приступ тревожно–панического расстройства, которое осталось со мной на всю жизнь» (Angerhuber and Wagner 53). В другом месте он описал это событие как «эмоциональный срыв» и утверждал, что, хотя он случился «вследствие злоупотребления наркотиками и выпивкой», этим интоксикантам не стоит приписывать сугубо каузальную роль, поскольку они «послужили лишь катализатором того рока, с которым моя взвинченная и переменчивая личность рано или поздно столкнулась бы» (Schweitzer 30).
Будучи не просто приступом паники, этот эпизод стал ужасающим видением вселенной и самой реальности, который необратимо изменил мировоззрение Лиготти в сторону, которое, хоть он и не мог знать этого в то время, было прото–лавкрафтианским. Он ясно обозначил эту связь в нескольких интервью, например, в беседе с Робертом Би, в ходе которой Лиготти описал известное «космическое восприятие» Лавкрафта как «идею, а также эмоциональное ощущение, что человеческие представления о ценностях и смысле, даже сам смысл как таковой, глубоко фиктивны», и затем добавил, что «незадолго до того, как я начал читать рассказы Лавкрафта, я испытал – надо сказать, в паническом состоянии – такого рода восприятие, которое с тех пор остаётся психологическим и эмоциональным фоном моей жизни». В схожей манере он рассказал Томасу Вагнеру и Монике Ангерхубер, что открыл для себя Лавкрафта «вскоре после» того первого приступа и «понял для себя, что бессмысленная и зловещая вселенная, описанная в рассказах Лавкрафта, очень близко соответствует тому месту, в котором я тогда жил, а по правде говоря, и живу до сих пор» (Angerhuber and Wagner 53).
Итак, в августе 1970 года – в том самом месяце, в котором восемьдесят лет тому назад родился Г. Ф. Лавкрафт – семнадцатилетний Томас Лиготти испытал ужасающее видение вселенной как «бессмысленного и зловещего» места, в котором «человеческие представления о ценностях и смысле, даже сам смысл как таковой, глубоко фиктивны». Вскоре после этого, в конце 1970 или в начале 1971 года, он наткнулся на Призрака дома на холме Джексон, прочитал его, и почувствовал интерес к другой разновидности хоррора. Поскольку он не был знаком ни с библиотеками, ни с книжными магазинами, поиски повели его в неожиданном направлении и принесли столь же необычный, но удачный итог: «Из всех мест первым, куда я заглянул в поисках хоррор–литературы, была местная аптека. По странному стечению обстоятельств там на стеллаже лежала книга в мягкой обложке под названием Истории об ужасах и сверхъестественном [Tales of Horror and the Supernatural] Артура Мэкена. И я быстро понял, что это именно то, что я искал» (Ford 31). Вскоре после прочтения сборника Мэкена, где–то в 1971 году, он вернулся в ту же аптеку и купил ещё одну книгу. Это было баллантайновское издание Рассказов из цикла Мифы Ктулху [Tales of the Cthulhu Mythos], Том 1 (Ford 31; Bryant). И хотя ему понравилась книга Мэкена, опыт чтения Лавкрафта сделал то, чего не смог Мэкен: он вызвал взрывное чувство идентификации и вызвал у Лиготти желание самому писать рассказы в жанре хоррор.
Тому были разные причины, но все они сводятся к всепоглощающему чувству эмпатии, которое он испытывал по отношению к мировоззрению Лавкрафта. Лавкрафт был «первым автором, с которым я себя стойко отождествлял <…> тёмным учителем, который утвердил меня во всех моих самых ужасных подозрениях относительно Вселенной» (Paul and Schurholz 18). Ещё не оправившись от первого приступа тревожно–панического расстройства и продолжая жить в тисках открывшегося ему ужасающего мировоззрения, Лиготти почувствовал «благодарность за то, что чьё–то восприятие мира было похожим на моё» (Angerhuber and Wagner 53). И хотя связь с вдохновением может не быть прямой и очевидной, для Лиготти она была органичной частью его удивительно интенсивного эмоционального отклика на Лавкрафта: «Когда я впервые прочитал Лавкрафта примерно в 1971 году, и тем более когда я начал читать о его жизни, я сразу же понял, что хочу писать рассказы в жанре хоррор» (Wilbanks).
Как выяснилось, Лиготти начал писать тексты, которые не связаны с учёбой, только в конце студенческой жизни, когда он «осознал, что обязательные письменные работы, которые я должен был выполнять, меня очень стимулируют: они доставляли мне удовольствие или, как минимум, отвлекали от хронического беспокойства, и я хотел заниматься этим больше» (Schweitzer 24). Но его писательский путь уже был предопределён тем первичным опытом соответствия Лавкрафту из глубины его души, после которого «никогда не возникало сомнений в том, что я мог бы писать что–то другое, кроме хоррора» (Angerhuber and Wagner 53).
Недавно (на момент февраля 2005 года) Лиготти дал ещё несколько пояснений относительно особой природы вдохновляющего влияния Лавкрафта:
Как только восприимчивый разум знакомится с произведениями такого человека, как Лавкрафт, он обнаруживает, что существуют и другие способы смотреть на мир, кроме тех, в которых он утвердился. Вы можете узнать, в какой кошмарной тюрьме вы обречены на существование, а можете просто найти отголосок того, что уже угнетало и пугало вас в том, что относится к жизни. Ужас и ничтожество человеческого существования – уютный фасад, за которым скрывалась лишь вращающаяся бездна. Абсолютная безнадёжность и убогость всего сущего. После публикации первой его книги на французском, которая в английском переводе вышла под названием Краткая история разложения [A short history of decay; см. рус. пер. О разложении основ] (1949), Чоран благодаря восторженной реакции на эту работу осознал, что его манера философского отрицания обладает парадоксальным витальным и заразительным свойством. Лавкрафт, как и другие авторы такого рода, может производить такой же эффект, и вместо того, чтобы побуждать людей сдаться, он может дать им повод двигаться дальше. Иногда эта причина заключается в том, чтобы следовать его путём – передавать в форме хоррор–произведений чувство негодования и паники по поводу существования в мире (Ligotti 2005).
Из сказанного выше должно быть очевидно, что Лиготти говорит здесь автобиографически. В других местах он прямо заявлял, что взял Лавкрафта не только в качестве литературного образца, но и в качестве образца для жизни:
Именно то, что я ощутил в произведениях Лавкрафта и узнал о его мифе «отшельника из Провиденса» заставило меня подумать: «Это по мне!» У меня уже был мрачный взгляд на существование, так что проблем не возникло. У меня была и сохраняется до сих пор агорафобия, так что стать затворником было несложно. Единственная трудность заключалась в том, смогу ли я на самом деле писать рассказы в жанре хоррор или нет. Поэтому я учился писательскому мастерству и писал каждый день год за годом, пока мои рассказы не начали принимать в небольших журналах. Я не сравниваю себя с Лавкрафтом как личностью или как писателем, но общие очертания его жизни стали для меня тем, к чему я мог стремиться» (Wilbanks; курсив добавлен).
Поэтому, кажется, невозможно переоценить значимость Лавкрафта для Лиготти, не только как писателя, работы которого он любит, но и как человека, к которому он испытывает глубоко личное чувство родства. Сам Лиготти высказался по этому поводу однозначно: «Г. Ф. Лавкрафт как никто другой был самым насыщенным и подлинным присутствием в моей жизни» (Paul and Schurholz 18). «Я не знаю, что бы со мной стало, если бы я не открыл для себя Лавкрафта» (Wilbanks).
II.Заметки об ужасе писательства: Лавкрафт в работах Лиготти, и наоборот
Остаётся вопрос о том, прослеживается ли влияние Лавкрафта в самом творчестве Лиготти и если да, то в какой степени. Даррелл Швейцер высказал характерное соображение, которое перекликается с приведённым выше высказыванием Рэмси Кэмпбелла, где последний говорит Лиготти, что «ваши рассказы лишь в самой незначительной мере напоминают рассказы Лавкрафта тем, что вы, по всей видимости, тоже изображаете безрадостную и непредсказуемую вселенную, в которой человеческие допущения имеют мало силы. Но более явные лавкрафтизмы, начиная прилагательными и заканчивая щупальцеобразными Сущностями Извне, у вас, как ни странно, отсутствуют» (Schweitzer 25). Это означает, что рассказы Лиготти напоминают Лавкрафта исключительно по настроению и мировоззрению, и по большей части это верно, хотя в ряде рассказов Лиготти специфические лавкрафтианские имена и темы действительно присутствуют. Один из примеров – «Секта идиота» [The Sect of the Idiot], где Лиготти упоминает Азатота, божество или космическую сущность, придуманную Лавкрафтом для обозначения предельного онтологического ужаса. Другой пример – «Последнее пиршество Арлекина» [The Last Feast of Harlequin], самый ранний из опубликованных текстов Лиготти, сюжетный лейтмотив которого явно напоминает «Тень над Иннсмутом» [The Shadow over Innsmouth] и «Праздник» [The Festival] Лавкрафта и который заканчивается посвящением «Памяти Г. Ф. Лавкрафта». Но даже в этих и нескольких других рассказах, где явно лавкрафтианские элементы можно обнаружить – например, «Нифескюрьял» [Nethescurial], «Тсалал» [The Tsalal], «Лечебница доктора Локриана» [Dr. Locrian’s Asylum], – Лиготти не подражает стилю прозы Лавкрафта и не распевает литаний в адрес вымышленных богов и чудовищ в той манере, которая стала типичной для произведений лавкрафтианской «мифологии». Вместо этого он возвращается к тому же психологическому/духовному источнику кошмарного ужаса, который питал рассказы Лавкрафта, и перерабатывает его в оригинальные истории, рассказанные оригинальным языком. Сам этот стиль может и не быть нарочито лавкрафтианским – наставники стиля для Лиготти, напомним, – это По, Набоков, Берроуз, Шульц и т. д. – но дух совершенно точно лавкрафтианский.
И всё это при том, что Лиготти нигде не копирует Лавкрафта, а, напротив, в определённом (чисто метафорическом) смысле, воплощает его, или, по крайней мере, его версию (см. ниже). В своём эссе «Кошмарное поприще Томаса Лиготти» [Thomas Ligotti’s Career of Nightmares], я предположил, что творчество Лиготти можно было бы рассматривать «как своего рода дистилляцию и выражение современным языком того, что было лучшим у Лавкрафта» (Cardin 16). Касательно того, что считать у Лавкрафта «лучшим», Лиготти выказывает явное предпочтением ранним, более поэтичным, сновидческим историям, а не поздним, масштабным произведениям вроде «За гранью времён» [The Shadow out of Time] и Хребты безумия [At the Mountains of Madness], где Лавкрафт попытался выстроить комбинированную атмосферу космического хоррора и научного/документального реализма. «Я считаю, что скрупулёзные попытки Лавкрафта создать “реалистичность” в стиле документалистики мешают оценить его творчество»,сказал он. «Для меня чтение рассказа в жанре хоррор должно быть сродни сновидению, и чем более сновидческим будет рассказ, тем сильнее он на меня подействует» (Ford 33).
Учитывая такое литературное пристрастие, мы можем понять, почему Лиготти назвал сновидческую «Музыку Эриха Цанна» [The Musiac of Erich Zann] своим любимым произведением Лавкрафта. «Для меня», сказал он, «именно в “Эрихе Цанне” Лавкрафт пришёл к идеальной модели рассказа ужасов» (Ayad). Он описал этот рассказ как «раннее, почти недоношенное выражение писательского идеала Лавкрафта: использование максимального внушения и минимального объяснения для создания чувства сверхъестественных ужасов и чудес» (Ligotti 2003, 82). «Эрих Цанн» давно считается одним из наиболее удачных рассказов Лавкрафта, и в наших целях здесь важно помнить, что Лавкрафт написал его в 1921 году, всего через четыре с половиной года с момента старта его зрелой писательской карьеры, которая началась в 1917 году с «Усыпальницы» [The Tomb]. Если вспомнить его знаменитое утверждение, сделанное в 1936 году, чуть более чем за год до его смерти, о том, что «Я отстою дальше от того, что я хотел бы делать, чем это было двадцать лет назад» (SL 5.224), и сопоставить его с утверждением Лиготти о том, что он сам «склонен черпать больше из ранних работ Лавкрафта» (Bryant), то можно наконец понять, что на самом деле значит утверждение, что в творчестве Лиготти собрано лучшее, что есть у Лавкрафта. Сам Лавкрафт считал, что свои лучшие произведения он создал в ранний период, и Лиготти согласен с ним. Учитывая глубокое аффективное родство между этими двумя людьми, представляется разумным рассматривать творчество Лиготти как продолжение того типа письма, которое Лавкрафт демонстрировал в начале своей писательской карьеры, до того, как он внёс в свой подход изменения, которые впоследствии представлялись ему неверным шагом.
Возможно, здесь будет уместно подчеркнуть тот очевидный факт, что не все согласны с Лиготти в том, чтобы отдавать предпочтение ранним произведениям Лавкрафта, а значит, не все согласны с тем, что авторские решения самого Лиготти оказались удачными. В мире литературы жанра хоррор и развлечений в целом большинство людей ассоциируют (и почитают именно за это) Лавкрафта с тем, что относится к той ветви его творчества, которая характеризуется «Зовом Ктулху» [The Call of Cthulhu], Хребтами безумия, «За гранью времён» и другими, более длинными рассказами, написанными в реалистичной манере и в отличие от ранних рассказов, которые ценит больше всего Лиготти, заявленными в качестве документальных изложений на космические и/или сверхъестественные темы. С. Т. Джоши – одна из таких значимых фигур, кто считает, что Лавкрафт свои самые значительные работы создал в этот поздний период «сверхъестественного реализма» и что, более того, этот период определил величайшие произведения в жанре сверхъестественного ужаса в целом. «Несмотря на собственные предпочтения Лиготти», сказал он, «мало кто будет сомневаться в том, что Лавкрафт вступил в самую репрезентативную фазу своей карьеры, когда в 1926 году обратился к документальному реализму по типу “Зова Ктулху”; если бы он перестал писать до этого момента, у нас бы не было сегодня особых причин помнить его» (Joshi 1993, 152). В противоположность этому, Лиготти считает, что Лавкрафт «проявлял себя хуже всего, когда пытался быть “убедительным” в манере, заимствованной у писателей–натуралистов конца XIX века», и что эти попытки не достигали того эффекта, на который рассчитывал Лавкрафт. «Лавкрафт», говорит он, «всегда отклонялся в сторону крайне нереалистичного, а также чрезвычайно поэтичного стиля», и именно это отклонение от идеала реализма Лиготти считает наиболее достойным похвалы и ценным (Schweitzer 26). Словом, в конечном итоге, Лиготти полагает, что Лавкрафт проявил себя хуже всего именно в тех рассказах, которые Джоши считает его лучшими работами.
Перед нами случай методологических и даже философских разногласий, детали которых в наиболее явном виде проявляются в их оценках «Музыки Эриха Цанна». Джоши, как и Лиготти, обращает своё внимание на некое своеобразие этого рассказа. С одной стороны, он хвалит его, говоря, что он «по праву оставался одним из любимых рассказов самого Лавкрафта, потому как в нём обнаруживается сдержанность в проявлениях сверхъестественного (которая граничит с неясностью и в этом отношении является одним из немногих такого рода произведений среди всех работ Лавкрафта), пафос в изображении протагониста, и общий лоск стилистики, которого Лавкрафт редко достигал в более поздние годы творчества». И в то же время он высказывает оговорку, намёк на которую уже можно найти в процитированном выше отступлении, относительно «очень расплывчатого характера того ужаса, который присутствует» в повествовании. «Есть те», пишет он, «кто находит такого рода сдержанность эффективной, поскольку она оставляет чрезвычайно многое работе воображения; и есть те, кто считает её неэффективной, поскольку она оставляет работе воображения слишком многое, так что возникает подозрение, что сам автор не вполне достиг понимания того, что представляет собой центральный weird феномен рассказа. Боюсь, что я отношусь к числу последних». Хотя Джоши, как и Лиготти, считает, что в своих поздних рассказах Лавкрафт иногда был слишком многословен, «в “Музыке Эриха Цанна” я не могу отделаться от ощущения, что он допустил ошибку в противоположном направлении» (Joshi 1996, 271, 272). Но это, конечно, полностью противоположно позиции Лиготти, поскольку он, как мы видели, считает этот рассказ шедевром именно потому, что в нём используется «максимум внушения и минимум объяснения» для достижения особого типа философически–эстетической реакции. По его мнению, отказ от объяснений конкретной природы главной хоррор–составляющей рассказа в сочетании с мастерством изложения «наводит на мысль о сущности, куда более масштабной, чем жизнь, о том тёмном всеобщем ужасе, не поддающемся описанию, который является матрицей для всех остальных форм ужаса» (Ligotti 2003, 80), тогда как по мнению Джоши то же самое качество лишь указывает на то, что автор недоработал концепцию собственной темы.
В связи с этим не приходится удивляться тому, что Джоши критиковал рассказы самого Лиготти за несоответствие идеалу сверхъестественного реализма. В 1993 году Джоши выразил озабоченность тем, что Лиготти «по–видимому, намеренно не заботится о полном согласовании различных сверхъестественных аспектов той или иной истории», что в сочетании с рядом других проблем со стилистикой у Лиготти (включая неясность, излишнюю саморефлексию и подотчётность, а также недостаток «спонтанности и эмоциональной оживлённости») с точки зрения Джоши не позволяет его рассказам занять место среди лучших в жанре сверхъестественного хоррора. Джоши высказал мнение, что Лиготти нужно создавать более завершённые рассказы, а не виньетки и т. п., и больше произведений в стиле сверхъестественного реализма поздних рассказов Лавкрафта, «если он хочет встать в один ряд с Лавкрафтом, Блэквудом, Дансени, Джэксон, Кэмпбеллом и Кляйном, от чего его отделяет совсем немногое». К произведениям Лиготти, которые уже соответствуют этим ожиданиям, Джоши причислил «Последнее пиршество Арлекина», «Нифескюрьял» и «Вастариен» [Vastarien] (Joshi 1993, 151–52)1
Лиготти, со своей стороны, вполне осознаёт, какой выбор он сделал в том, что касается стиля и авторской философии. В некоторых рассказах он даже применил метафикшн подход, чтобы включить свои мысли на этот счёт в некоторые из своих рассказов. «Нифескюрьял» – один из них, и, по иронии (в свете похвалы Джоши), в нём мы можем найти ответ на критику Джоши по поводу якобы излишней расплывчатости Лиготти. «Нифескюрьял» состоит из серии обрамляющих историй, а рассказчик самой важной из них изображается обладателем определённого понимания специфики сверхъестественного ужаса. Комментируя содержание найденной им рукописи, которая составляет одну из обрамляющих историй нижнего уровня и которая претендует на изложение концепции якобы подлинного квази–сверхъестественного/метафизического рассказа в жанре хоррор, он говорит: «Проблема в том, что подобные нововведения в сфере сверхъестественного [например, бог Нифескюрьял, «демонический демиург»] на деле довольно–таки трудно представить. Зачастую им не удаётся материализоваться в нашем сознании, обрести ментальную текстуру, и поэтому они остаются непрочувствованными, ничем иным как абстрактным монстром из области метафизики – изящной или неуклюжей схемой, которая неспособна воспрянуть из бумаги и дотронуться до нас» (G 82) [Лиготти 2018, 467, перевод изменён].
Хотя в данном пассаже рассказчик/Лиготти говорит не о проблеме авторской неясности, а об онтологическим и аффективном барьере, который отделяет мир написанных слов от мира экзистенциальной реальности, мы всё же можем прочесть эти размышления как обращения и к первому из этих вопросов тоже. Тем более что «демонический демиург» Нифескюрьял, который представляет собой центральный метафизический ужас рассказа, в конечном итоге остаётся полностью и принципиально таким же необъяснённым, как и безымянный ужас, с которым столкнулся Эрих Цанн Лавкрафта. Таким образом, заключительные слова Лиготти из окончания процитированного выше пассажа можно воспринимать в качестве апологии в пользу не только силы литературного хоррора, способного нас тронуть, но и в пользу силы минимально объяснённой сверхъестественной предпосылки, способной оказывать аналогичное воздействие: «Даже если мы не способны искренне поверить в [различные элементы повествования, которые встречаются в рассказах о сверхъестественном ужасе, подобных истории островного культа Нифескюрьяла], в этих вещах, угрожающих нам подобно дурным снам, всё же может скрываться мощь. И происходит эта мощь не столько из рассказанной истории, сколько откуда–то извне, из какого–то логова истинной тьмы и абсолютного всепроникающего зла, мимо которого мы, быть может, проходим часто – но ни разу не замечаем» (G 82) [Лиготти 2018, 468, перевод изменён].
Не случайно, что эти мысли были предвосхищены, а невысокое мнение Лиготти о ценности и эффективности сверхъестественного реализма получило ясное выражение в его словах в ходе интервью Карлу Форду в 1988 году, за три года до первой публикации «Нифескюрьяла»:
Некоторое время назад я понял, что мне отнюдь не всегда интересны вымышленные противоречия между так называемым повседневным миром и миром сверхъестественного. Если меня и цепляет видение писателя, то причиной тому никак не то, что по мере чтения он заставил меня поверить, что в том или ином сверхъестественном сюжете присутствует доля правдоподобности <…> Мне кажется, что важна <…> сила языка и образов истории и то конечное видение, которое они помогают передать <…> Ктулху Лавкрафта помог ему выразить определённые ощущения, которые были глубоко значимы для него самого. Чистая идея такого творения – не важно, существует оно или нет – единственное, что имеет значение. Эта идея может быть воплощена слабо или с большим успехом, но кроме этого ничто не имеет значения (Ford 33).
Очевидно, что Джоши прав, полагая, что Лиготти не заботит «полное согласование различных сверхъестественных аспектов той или иной истории». Вместо этого для Лиготти важны передача настроения и выразительность, желательно с виртуозным литературным мастерством всепоглощающего художественно–ужасающего видения. Фактически, мы могли бы заменить в приведённой выше цитате «Нифескюрьяла» на «Ктулху», и получить правдоподобное высказывание Лиготти о его собственной философии писателя. (Подробнее о параллелях между личной эстетикой Лиготти как писателя произведений в жанре хоррор и его высказываниями о Лавкрафте см. заключительную часть данного эссе.)
Если иронично, что Лиготти в некоторой степени ответил на критические замечания Джоши в одном из тех самых рассказов, которые Джоши указал в качестве лучших образцов его работ, то вдвойне иронично то, что, по словам самого Лавкрафта, к концу своей жизни он, вероятно, в этом вопросе был бы в большей степени согласен с Лиготти, чем с Джоши. Хотя Лавкрафт действительно начал использовать документально–реалистический подход к написанию произведений, начиная с 1926 года, конечной целью написания даже этих реалистических рассказов он сам называл передачу настроения, а не «полное согласование [их] различных сверхъестественных аспектов», что можно принять за одну из отличительных черт сверхъестественного реализма. «[Weird–фикшн] должен», писал он в 1935 году, если он заявлен в качестве подлинного искусства, быть прежде всего кристаллизацией или символизацией определённого человеческого настроения, а не попыткой обрисовать события, поскольку «события», о которых идёт речь, конечно, в значительной степени вымышлены или невозможны <…> По–настоящему серьёзная weird–история вовсе не зависит от сюжета или происшествий, а делает упор на настроение или атмосферу. То, чем она должна быть, это просто изображение настроения, и если в ней сплетаются элементы внушения с достаточным умением, то вымышленные события, на которых основано настроение, играют незначительную роль» (SL 5.158, 198).
В случае с творчеством самого Лавкрафта этот момент демонстрируется на примере его повести 1931 года Хребты безумия. Он написал её в ультрареалистическом тоне, с щедрым налётом научного жаргона, но, как он пишет в 1936 году в письме своему другу Э. Хоффманну Прайсу, по сути, его целью было просто «унять смутные ощущения по поводу смертоносного, пустынного белого юга, которые преследуют меня с десятилетнего возраста». Иными словами, он просто хотел написать историю, которая выражала бы для него, и передавала другим неопределённое ощущение. Эта эмоциональная близость, которую он ощущал к месту действия и предмету повествования, может отчасти объяснить тот факт, что, когда повесть получила враждебные отклики и подверглась жёсткому редакционному пренебрежению, он был настолько обескуражен, что, по его собственным словам, этот эпизод «вероятно, больше, чем что–либо другое повлиял на то, что с моей успешной карьерой писателя было покончено» (SL 5.223, 224).
Этот тезис подкрепляется далее в том же письме Прайсу, где Лавкрафт использует схожие по настроению выражения для объяснения того, что побудило его написать «Скитальца тьмы» [The Haunter of the Dark] (1935): «Единственной целью этой попытки было выкристаллизовать (а) дальний план ощущения странности, и (б) ощущение скрытого ужаса в старом, заброшенном строении» (SL 5.224). Вновь, именно этот идеал настроения, а не достижение удачного сверхъестественно–реалистического эффекта был настолько важен для Лавкрафта, что осознание неудачи сильно обескуражило его. За этими словами о «Скитальце тьмы» непосредственно следует его уже цитировавшееся утверждение о том, что он был дальше от того, чтобы «делать то, что хотел», чем двадцатью годами ранее.
В более формальном виде, в эссе «Заметки о написании weird–фикшн» [Notes on Writing Weird Fiction] 1933 года, Лавкрафт высказал ту же самую мысль, когда написал, что «Писать рассказы меня побуждает желание получить удовольствие от более чёткого, детализированного и крепкого представления о тех смутных, призрачных, отрывочных впечатлениях чуда, красоты и авантюрного ожидания, которые возникают у меня под воздействием определённых видов (живописных, архитектурных, атмосферных и т. д.), идей, явлений и образов, встречающихся в искусстве и литературе (MW 113). И если мы обратимся к предисловию из его классического эссе Сверхъестественный ужас в литературе [Supernatural Horror in Literature] (написанного в 1925–1927 годах), то увидим, что он решительно утверждает, что «единственный критерий для подлинного weird» – то есть лакмусовая бумага успеха или неудачи рассказа о сверхъестественном ужасе – заключается именно в том, вызывает ли он верное настроение. Если говорить точнее и цитировать знаменитые слова Лавкрафта полностью, то «Определить, имеем ли мы дело с подлинно ужасным, довольно несложно: если читателя охватывает чувство запредельного страха и он начинает с замиранием сердца прислушиваться, не хлопают ли где чёрные крылья злобных демонов, не скребутся ли в окно богомерзкие пришельцы из расположенных за гранью вселенной миров, то перед нами настоящий рассказ ужасов, и чем полнее и цельнее передана в нём эта атмосфера, тем более высоким произведением искусства в своём жанре он является» (D 368–369) [Лавкрафт 2016, 501].
К этому моменту внимательному читателю могло бы показаться, что я путаюсь в собственной аргументации. Сверхъестественный реализм, сказал бы читатель, – это стилистический подход, в то время как идеал weird прозы Лавкрафта, заключающийся в передаче настроения, является основополагающей авторской мотивацией, которая предшествует выбору литературного стиля и от него не зависит. Иными словами, сверхъестественный реализм был лишь одним из нескольких стилистических средств, которые Лавкрафт использовал для достижения своей эмоциональной цели, и поэтому противопоставлять их друг другу значит совершать категориальную ошибку. В свою защиту скажу, что я не считаю, что совершил ошибку, потому что я пытался показать именно первичность эмоциональной мотивации Лавкрафта при написании рассказов. Мой тезис состоит не в том, что его истории можно дискретно отнести к «настроенческим» и сверхъестественно–реалистичным соответственно, а только в том, что он был более эмоционально заинтересован в идее написания рассказов для передачи эфемерных настроений, чем интеллектуально – в идее написания рассказов для создания убедительной атмосферы реализма или для создания связного объяснения или согласования сверхъестественных аспектов. Когда он достиг среднего возраста и начал оценивать свою писательскую деятельность, он почувствовал, что произведения, созданные им до принятия реалистического подхода, более успешно достигали и реализовывали его эмоциональные цели. И в этом он солидарен с Лиготти.
На этом сходство позиций не заканчивается. Хотя не всегда следует считать авторскую оценку его собственного творчества релевантной, показателен тот факт, что мнение Лиготти о творчестве Лавкрафта перекликается с мнением самого Лавкрафта. В конце жизни Лавкрафт утверждал, что самыми удачными своими рассказами он считал «Музыку Эриха Цанна» и «Цвет из иных миров» [The Colour out of Space], каждый из которых бросает своего рода вызов условностям сверхъестественного реализма, оставляя центральный ужас повествования совершенно неясным. Разумеется, Джоши тоже восхищается «Цветом из иных миров», и делает это именно в виду того, что рассказ «передаёт атмосферу необъяснимого ужаса», возможно, более эффективно, чем любой другой из рассказов Лавкрафта – и это выглядит странно в свете его критики «Музыки Эриха Цанна» (Joshi 1996, 420). Лиготти, в свою очередь, об этом рассказе сказал, что он восхищается тем, как в нём «обрисовано состояние всепроникающей странности и тревоги», достижение которого является необходимым условием его личного удовольствия от произведений в жанре хоррор (Schweitzer 27). Выходит, что касательно этого конкретного рассказа Лиготти и Джоши сходятся во мнении. Но мы уже видели, что Джоши с оговорками оценивает возможное чрезмерное использование недосказанности в «Музыке Эриха Цанна» Лавкрафта, в то время как для Лиготти этот рассказ является едва ли не уртекстом.
Главная мысль, которую я пытаюсь донести до читателя, заключается в том, что чувство идентификации с Лавкрафтом у Лиготти настолько глубоко, а их чувственные предпочтения настолько близки, что они оба разделяют даже собственную оценку Лавкрафта как писателя, независимо от того, расходится ли она с мнением передового исследователя Лавкрафта или кого–либо ещё. Если это покажется преувеличением, то я, по крайней мере, буду отстаивать эвристическую ценность этой идеи, указывая на то, что точка зрения Лиготти позволяет ему предложить объяснение для поздних сетований Лавкрафта по поводу того, что он сам считал себя неспособным реализовать свои авторские цели. На самом деле ответ достаточно прост: эксперименты Лавкрафта со сверхъестественным реализмом, возможно, и привели к появлению рассказов, которые прославили его больше всего, но они не удовлетворяли его в той же мере, как ранние работы. И для Лавкрафта, и для Лиготти эти поздние произведения не смогли приблизиться к той же вершине суггестивного ужаса, не смогли запечатлеть и выразить те же тонкие эмоции, которых достигали его ранние рассказы, и поэтому оба они предпочитают ранние работы более поздним. Соответственно, было вполне естественно, что в возрасте сорока пяти лет Лавкрафт утверждал, что он дальше от создания тех произведений, которые желал бы создавать, чем был, когда ему было двадцать пять. В то время как Джоши может только недоумевать по поводу этого утверждения и называть его «поразительным заявлением» (Joshi 2000). А может быть (и это более вероятно), Джоши прекрасно понимает субъективные причины, которые побудили Лавкрафта сказать нечто подобное, но всё равно считает это поразительным, поскольку для него рассказы Лавкрафта периода сверхъестественного реализма явно более совершенны, то есть более значимы, осмысленны и зрелы, чем ранние. В любом случае, вопрос здесь не в объективной оценке произведений Лавкрафта поры до или после 1926 года, а в том, как он, вместе с Лиготти, относился к подобным вещам. И ответ очевиден.
Возможно, показательнее всего то, что в том же письме, где он утверждал, что серьёзный странный рассказ должен быть «картиной настроения», Лавкрафт размышляет о своём актуальном на тот момент подходе к написанию произведений и выражает замешательство по поводу наиболее эффективного способа достижения своих целей: «Я изрядно пресытился теми направлениями, которых придерживался <…> поэтому я экспериментирую в поисках новых способов передачи тех настроений, которые я хочу изобразить». К числу таких «экспериментов» он относит, в частности, «Тварь на пороге» [The Thing on the Doorstep] и «За гранью времён», написанные в реалистическом стиле, и заявляет, что «на данном этапе ничто в моих попытках нельзя назвать “типичным”. Я просто ищу лучшие способы кристаллизации и запечатления определённых сильных впечатлений <…> которые настойчиво требуют выражения». Затем он делает чрезвычайно интересное заявление: «Возможно, дело безнадёжно – то есть, может быть, я экспериментирую совсем не с тем средством. Возможно, поэзия, а вовсе не художественная литература, является единственным эффективным средством для передачи такого рода впечатлений» (SL 5.199).
В том же духе всего через месяц после написания письма Прайсу, из которого я выше привёл обширную цитату, он написал ему ещё одно, в котором пренебрежительно отозвался о своих ранних работах, посетовал на влияние беллетристики на свой образ мысли и, соответственно, на стиль письма, а затем, косвенно и поддразнивая, намекнул, что нащупывает очередное изменение в своём творческом стиле. И в этом втором выражении неудовлетворённости он дал понять, что его сетования месяцем ранее относились не только к качеству его работ, но и к самой их форме. «Художественная литература», заявил он, «не является подходящим средством для того, что я действительно хочу делать» (курсив оригинала). Но в отношении того, писательством какого рода он хотел бы заниматься, он выразил замешательство: «(Каким должно быть подходящее средство, я не знаю – возможно, подешевевший и заезженный термин “стихотворение в прозе” подскажет общее направление)» (SL 5.230). Напомним, что ранее Лавкрафт уже написал четыре стихотворения в прозе, «Память» [Memory], «Ex Oblivione», «Ньярлатхотеп» [Nyarlathotep] и «При свете Луны» [What the Moon Brings]. В соответствии с традициями формы, каждое из них отличается поэтическим, мечтательным тоном и атмосферой неприкрытого сюрреализма. В сущности, забегая вперёд, мы могли бы описать его стихотворения в прозе как одни из самых лигготианских произведений в его карьере.
Эту линию мысли стоит развить. Конечно, сам Лиготти широко использовал форму стихотворной прозы или нечто, что напоминает, как выразился Джоши, «виньетки, стихи в прозе, наброски и фрагменты, которые до сих пор [по состоянию на 1993 год] составляют основной массив его творчества». Именно постоянное использование этой полуфрагментарной формы заставило Джоши, который отдаёт предпочтение сверхъестественному реализму, сказать, что Лиготти «придётся, как мне кажется, начать писать больше рассказов – а не стихов в прозе и т. д. – если он хочет занять ведущую позицию в этой области» (Joshi 2003, 152). Независимо от суждений Джоши, мы можем предположить, основываясь на уже высказанных соображениях, что иное средство и/или стиль, которых вслепую искал Лавкрафт, которые могли бы стать выражением его острых и сильных субъективных переживаний и фантазий, доминировавших в его жизни, которые дали бы ему то же чувство творческой самореализации, что и его ранние работы, – возможно, мы вправе предположить, что этот новый тип письма, который он безуспешно пытался создать, можно найти сегодня в работах Томаса Лиготти?
Следуя за этим предположением, рассмотрим метафикшн текст Лиготти «Заметки о том, как писать ужасы: рассказ» [Notes on the Writing of Horror], который является квинтэссенцией его высказываний по вопросам литературного стиля применительно к рассказу в жанре хоррор. В этой превосходной работе он голосом рассказчика выражает собственные мысли о различных стилях или «техниках», имеющихся в распоряжении хоррор–писателя. Их, по его словам, в сущности, три. Первая – реалистическая техника, которая является просто другим названием для конвенционального сверхъестественного реализма. Приведённое им описание вполне могло бы стать определением для учебника: «Сверхъестественное и всё, что оно представляет, – явление глубоко неправильное и, следовательно, нереальное <…> Поэтому высочайшая цель писателя, работающего в русле реалистического хоррора, – доказать в реалистических терминах то, что нереальное реально». Вторая техника – традиционная готическая техника, при которой персонажи и сюжетные линии помещаются в узнаваемую готико–фантастическую обстановку и, значит, можно обойтись без ограничений реализма, используя, например, «напыщенность риторики», которая в более реалистическом контексте выглядела бы истерической. Третья – экспериментальная техника, к которой автор прибегает, когда первые две не позволяют рассказать историю как следует, и которая определяется тем, что писатель «просто следует велению истории, он должен рассказать её так, как нужно <…> Литературный эксперимент – это просто воображение писателя, или его отсутствие, и чувств, или их отсутствие, бьющиеся в цепях в подземелье из слов рассказа, из которого нет спасения» (Songs of a Dead Dreamer 104, 108–109, 110–111) [Лиготти 2018, 146–147, 153–155, 157, перевод изменён]. Для примера образцами реалистической техники можно назвать «Зов Ктулху» и «Проказник» [The Frolic] Лиготти. «Изгой» [The Outsider] Лавкрафта и «Тсалал» Лиготти можно назвать примерами традиционной готической техники. Что касается экспериментальной техники, то здесь выделить какой–либо рассказ Лавкрафта сложнее. Вероятно, лучше всего подходят его стихотворения в прозе и, может быть, «Музыка Эриха Цанна», которую можно отнести также к готике. Что касается Лиготти, то в категорию экспериментальных рассказов попадает так много его произведений, что перечислять их здесь нецелесообразно. Среди них «Доктор Вок и мистер Вейч» [Dr Voke and Mr Veech], «Школа тьмы» [The Night School], «Безумная ночь искупления» [Mad Night of Atonement], «Красная цитадель» [The Red Tower], вся «Тетрадь ночи» [The Notebook of the Night] целиком (последняя часть его сборника Ноктуарий [Noctuary]), а также «сборник» Аттракцион и другие истории [Sideshow and Other Stories].
Учитывая утверждение Лиготти о том, что писатель прибегает к эксперименту, когда более традиционные стили оказываются негодными, мы могли бы предположить, что именно этот стиль имел в виду Лавкрафт, когда искал новые средства выражения. Высказывания, сделанные им примерно в тот же период, которые, как может показаться, противоречат этой идее, прочно закрепляя за ним роль исключительно представителя научного реализма, такие, как его заявление Фрицу Ляйберу в конце 1937 года о том, что одним из его «кардинальных принципов касательно weird–фикшн» всегда была идея о том, что «следует сохранять атмосферу абсолютного реализма (как будто пишется не рассказ, а настоящая мистификация), за исключением той ограниченной области, где писатель решил отойти <…> от порядка объективной реальности» (SL 5.342), можно принять просто в качестве ещё одного свидетельства того, что он пребывал в замешательстве по поводу стилистических вопросов, поскольку именно в этом подходе он часто и сильно сомневался на протяжении предшествующих месяцев, едва ли не до такой степени, чтобы переходить к отрицанию. Более того, его слова, обращённые к Ляйберу, пожалуй, вдвойне подозрительны, поскольку они повторяют настроения, выраженные им тремя годами ранее в «Заметках о написании weird–фикшн», где он советовал будущим авторам странной литературы «удостовериться, что все отсылки на протяжении рассказа тщательно согласованы с окончательным замыслом», поскольку «немыслимые события и обстоятельства имеют особый недостаток, который необходимо преодолеть, а это может быть достигнуто только путём соблюдения тщательного реализма на всех этапах повествования, кроме тех, которые касаются того или иного чуда» (MW 114, 115). На протяжении всей истории литературы писательские описания собственных композиционных и творческих процессов, а в особенности советы, которые они давали другим писателям на их основе, оказывались заведомо ненадёжными в том отношении, что на самом деле эти писатели не применяли на практике то, что они проповедовали, либо же делали это не так прямолинейно и последовательно, как им казалось. Создаётся впечатление, что принципы и положения, в которых писатели демонстрируют наибольшую уверенность, должны подвергаться наиболее тщательному рассмотрению, поскольку именно в этих областях они лично испытывают наибольшие сомнения и замешательство. То, что мы уже смогли прояснить относительно Лавкрафта, должно показать, что его слова в «Заметках о написании weird–фикшн» и в письме к Ляйберу не являются исключениями из этого правила, поскольку они звучат с догматической уверенностью, которая скрывает очень реальную, глубокую и искреннюю неуверенность.
При всё при этом, возможно, для Лавкрафта и даже для Лиготти дело не ограничивается экспериментами. В «Заметках о том, как писать ужасы: рассказ», Лиготти/рассказчик кратко упоминает «другой стиль», который должен вытеснить и изжить все остальные. Для того, чтобы в полной мере раскрыть историю Натана, протагониста, чей рассказ он берёт в качестве образца для трансформаций в соответствии со стандартами трёх стилей, Лиготти/рассказчик говорит, что «хотел сотворить историю, которая вызвала бы к жизни скорбную вселенную, независимую от времени, пространства или персонажей. Я стремился не к чему иному, как к чистому стилю без стиля, стилю, не имеющему ничего общего с нормальным или ненормальным, к стилю магическому, вневременному и глубинному <…> к стилю великого ужаса, ужаса бога» (Songs of a Dead Dreamer 112) [Лиготти 2018, 159, перевод изменён]. Другими словами, он пытался разорвать путы письменного слова (что напоминает мысли рассказчика из «Нифескюрьяла»), написав рассказ, который представлял бы собой чистый ужас, первозданный опыт сам по себе поистине космически–божественного уровня, и потому мог бы вторгнуться в опыт читателя и стать для него не просто рассказом на странице, а экзистенциальной реальностью. Попытка, разумеется, провалилась, потому что была неизбежно основана на той самой нереальности (мира вымысла), которую пыталась преодолеть. То есть сама идея была категорически невозможной. Но страсть, лежащая в её основе, была и остаётся реальной как в сознании рассказчика и самого Лиготти, так и, как мне кажется, в сознании Лавкрафта, чьё страстное желание дать литературное выражение своим глубочайшим эмоциям и тем самым глубоко тронуть своих читателей, по крайней мере, не уступало таковому у его преемника.
Говоря о категорической невозможности, я выдвигаю идею о том, что иная форма письма, которую неявно хотел создать Лавкрафт, могла бы быть той самой формой письма, которую сегодня создаёт Лиготти, и что оба они, в конечном счёте, хотели писать в невозможном богоподобном стиле – это, конечно, категорически непроверяемая гипотеза. К тому же она несколько необычна, и я боюсь, что сама её формулировка может показаться экстравагантной. Но, несмотря на всё это, мне кажется, что такая возможность заслуживает внимания хотя бы потому, что она проливает свет на творчество обоих авторов.
И теперь, рассмотрев их вместе, как пару родственных литературных душ, настало время признать различия между ними.
III.Лавкрафт и Лиготти, sui generis
К этому моменту уже должно быть очевидно, что, когда Лиготти называет авторский идеал Лавкрафта «использованием максимального внушения и минимального объяснения для создания чувства сверхъестественных ужасов и чудес», он определяет и свой собственный. И это должно побудить нас усомниться в объективной достоверности его суждения. На самом деле, скорее всего, его понимание Лавкрафта слишком сильно окрашено его личными впечатлениями, чтобы претендовать на объективность, и именно Джоши, исследователь, а не Лиготти, литературный художник, может правомочно претендовать на наиболее технически точную оценку. Со своей стороны, изучая эссе и интервью Лиготти, я пришёл к выводу, что его реакция на Лавкрафта и, в частности, его чувство идентификации с его мировоззрением были столь интенсивны, что это привело к тому, что он вменяет своему кумиру слишком многое. Иными словами, он в какой–то степени переосмыслил Лавкрафта по своему образу и подобию.
Наглядным тому примером может быть его описательный анализ кошмарного видения реальности Лавкрафта, который, на мой взгляд, выдержан скорее в лигготианском, чем в лавкрафтианском стиле. Моё собственное прочтение Лавкрафта привело меня к тому, что мне кажется, что, хотя он был вполне серьёзен в отношении космического отчаяния и философских проблем, которые лежат в основе его рассказов, он не испытывал точно таких же экзистенциальных мук и космически–онтологического кошмара, которые характеризуют вымышленный мир и личную жизнь Лиготти. Лавкрафт, на мой взгляд, был эмоционально и интеллектуально сосредоточен на ужасе «космической запредельности», огромных внешних пространств и сводящих с ума сил и принципов, которые могут там властвовать и которые могут время от времени вторгаться в человеческую реальность, демонстрируя её жалкую хрупкость. Даже минимальное знакомство с его биографией влечёт за собой вывод о том, что это было вполне уместной для него точкой зрения, учитывая его увлечённость и широкие познания в астрономии в частности и в естественных науках в целом. Те же личные интересы указывают также на то, что его вылазки в сверхъестественный реализм были далеко не напрасными, поскольку в них находила себе применение определённая часть его знаний и раскрывалась та сторона его характера, которая в противном случае томилась бы в бездействии.
Лиготти, напротив, более сосредоточен на ужасе глубокой внутренности, на тёмных, извращённых, трансцендентных истинах и тайнах, которые обитают внутри самого сознания и находят своё внешнее выражение в сценах и ситуациях искажённого восприятия и больной метафизики. Как и в случае с Лавкрафтом и свойственными только ему темами, эти темы характерны для Лиготти и свойственны только ему, выросли из его жизни. Если Лавкрафт страстно интересовался астрономией, химией, историей и архитектурой Новой Англии и многим другим, что нашло своё отражение в его художественных произведениях, то «внешние» интересы Лиготти включают в себя литературу пессимизма, сочинение и исполнение музыки и изучение религии и духовности, особенно в их мистическом и недуалистическом аспектах2. Поэтому характерные черты типичных для него тем и стиля так же естественны и ожидаемы, как и у Лавкрафта.
Важно отметить, что, несмотря на существенные различия, лигготианская и лавкрафтианская разновидности хоррора всё же обнаруживают семейное сходство. Возможно даже, что они представляют собой противоположные полюса или взаимодополняющие противоположности одного и того же континуума: внешняя, трансцендентная, космическая направленность Лавкрафта и внутренняя, имманентная, личная направленность Лиготти находят взаимное подтверждение и осуществление друг в друге. Но самое главное, что необходимо отметить, – это то, что различие между ужасными видениями Лавкрафта и Лиготти в сочетании с признанием их сущностного родства, помогает дать ответ на наш первоначальный вопрос о том, почему Рэмси Кэмпбелл в своём предисловии к Песням мёртвого сновидца указывает одновременно и на ощутимое родство между Лиготти и Лавкрафтом, и на дистанцию разделения между ними.
Ещё одно различие, которое я нахожу между Лавкрафтом и Лиготти, и которое имеет ещё более фундаментальное значение, заключается в том, что Лавкрафт, как человек и художник, был сильно сформирован опытом sehnsucht, тогда как у Лиготти это качество хоть и присутствует, но затмевается или даже подавляется непреклонным, пристальным ужасом и отчаянной безрадостностью. Острое томление Лавкрафта по переживанию абсолютной красоты прослеживается во многих его рассказах, например, в «Серебряном ключе» [The Silver Key], где молодой Рэндольф Картер, вымышленное альтер эго Лавкрафта, жаждет возвращения к переосмысленному божественному покою и прелести мира своего детства; а также в его письмах и эссе, где он неоднократно говорит о том, что его охватывает эстетический восторг, чувство томления и «авантюрного ожидания» при виде закатов, облаков на небе, извилистых улиц, крыш, расположенных под определённым углом и т. п. Характерен следующий пассаж из письма Дональду Вандрею, написанного в 1927 году:
Порой я случайно натыкаюсь на редкие сочетания склона, извилистой улицы, крыш, фронтонов и дымовых труб, сопутствующих деталей зелени и фона, которые в волшебном свете позднего вечера приобретают мистическое величие и экзотическое значение, не поддающееся описанию словами. Ничто другое в жизни не способно взволновать меня так сильно; ибо в этих сиюминутных видах передо мной словно открываются завораживающие подступы ко всем чудесам и прелестям, которых я когда–либо искал, и ко всем тем садам древности, память о которых трепещет по ту сторону сознательного припоминания, но всё же достаточно близка, чтобы придать жизни всё то значение, которым она обладает (SL 2.125–26).
Или вот ещё, из письма Кларку Эштону Смиту, 1930 год:
Мои самые яркие переживания – это попытки уловить мимолётные и манящие мнемонические фрагменты, выраженные в неизвестных или полуясных архитектурных или ландшафтных видах, особенно в сочетании с закатом. Какой–то мгновенный фрагмент картины внезапно всплывает чередой подсознательных ассоциаций – непосредственный возбудитель тем временем обычно наполовину незначителен на поверхности – и наполняет меня чувством тоскливого воспоминания и недоумения; ощущением, что этот пейзаж представляет собой нечто, что я уже видел и посещал раньше при обстоятельствах сверхчеловеческого освобождения и авантюрного ожидания, но что я почти полностью позабыл, и что так обескураживающе несвязно и неопределённо, что навсегда останется недоступным в будущем (SL 3.197).
Можно было бы ещё долго приводить дополнительные примеры, и все они, как и приведённые выше, показали бы, что Лавкрафт был охвачен укоренившимся и, если можно так сказать, «классическим» чувством sehnsucht, «бесконечной тоски, составляющей сущность романтизма», как точно выразился Э. Т. А. Гофман. Именно эта черта привела к тому, что он с таким интенсивным восторгом воспринял мистически заряженные произведения Лорда Дансени, оказавшие огромное влияние на его собственное последующее творчество. Дансенианские рассказы Лавкрафта можно и нужно читать не только как излияние его любви к эстетическому видению Дансени, но и как выражение его личного чувства бесконечного томления.
Лавкрафт дошёл до того, что утверждал, что это чувство томления, эта повышенная восприимчивость к пейзажам и видениям красоты, которые, кажется, указывают на трансцендентный мир абсолютного эстетического удовлетворения, есть тот импульс, который оправдывает авторские усилия <…> Браться за перо нужно тогда, когда события мира кажутся чем–то большим, чем мир – странностью, закономерностью, ритмом и уникальным сочетанием, которых никто никогда не видел или не слышал прежде, но которые настолько огромны, чудесны и прекрасны, что требуют безоговорочного воззвания под фанфары серебряных труб. Пространство и время обретают литературную значимость, когда начинают вызывать у нас едва уловимую тоску по чему–то «вне пространства, вне времени» <…> Обрести эти иные жизни, иные миры, иные сказочные страны, – вот задача настоящего автора. Это и есть литература; и если какое–либо произведение продиктовано чем–то другим, кроме этого мистического и бесконечного поиска, то это – низкое и неоправданное подражание (SL 2.142–43).
Тот факт, что все эти заявления он сделал после своего обращения (если можно так выразиться) в сверхъестественный реализм, несомненно, демонстрирует, что тоскливые настроения и основанные на них авторские стремления, которые он переживал в ранний период, в полной мере сохранились и позднее. И это ещё лучше объясняет, почему данные поздние, более реалистичные рассказы с их тенденцией к избыточной экспрессивности повествования и некоторой клинической, «научной» холодностью стиля хотя сами по себе и являются значительными литературными произведениями, представлялись ему отклонениями от истинного пути и стремления.
Лиготти, разумеется, всё это известно. Никто, ознакомившись с жизнью и творчеством Лавкрафта хотя бы вскользь, не может не знать об этой стороне его характера, а Лиготти изучал его более серьёзно и подробно, чем многие другие. Он читал рассказы, эссе и письма Лавкрафта и видел неоднократные утверждения Лавкрафта о том, что его жизнь стала сносной только благодаря этим трансцендентным предчувствиям сверхчеловеческой красоты. И, как мне кажется, Лиготти отреагировал на это по–своему. По крайней мере, он признавал, что даже в таком хоррор–рассказе, как «Музыка Эриха Цанна» Лавкрафт «запечатлел по крайней мере фрагмент желаемого [т. е. недостижимой цели этого жгучего sehnsucht] и передал его читателю» (Ligotti 2003, 84). Но, как уже было сказано выше, в вымышленном мире Лиготти это томление по красоте оказывается в итоге полностью подчинённым переживанию космического ужаса. На мой взгляд, можно даже провести хронологическое исследование появления и последующего полного погружения или ниспровержения этого импульса в его рассказах. По началу, в таких рассказах, как «Les Fleurs», «Проказник», «The Chymist» и «Утерянное искусство сумерек» [The Lost Art of Twilight] можно ощутить мир непристойных красот, переплетённых с ужасами (или наоборот), переданный в описательных пассажах и намёках на альтернативную реальность, которая граничит с нормальным миром: «кощунственную сказочную страну», где незнакомец резвится со своими юными жертвами (см. SDD 12–13) [Лиготти 2018, 20, перевод изменён], «пышное царство сверкающих красок и бархатистых форм джунглей, царство искривлённых радуг и искажённой зари» (SDD 25) [Лиготти 2018, 38–39, перевод изменён], где рассказчик «Les Fleurs» обитает среди буйства цветочной красоты отвратительной пышности. Эмоциональный центр этой группы рассказов выражен в одном предложении в «Вастариене», рассказе, который сам по себе являются самым аутентичным, единым выражением такого рода томления у Лиготти: «Ибо Виктор Кирион принадлежал к тому несчастливому меньшинству, что полагает единственной ценностью этого мира его случайную и редко проявляющуюся способность намекать на существование других миров» (SDD 263) [Лиготти 2018, 349]. Сама формулировка, не считая описания тех, кто подвержен этому томлению «несчастливыми», напоминает некоторые из процитированных выше пассажей Лавкрафта.
Но по мере того, как творчество Лиготти развивалось, это томление, выраженное в его рассказах, мутировало, пока перед нами не предстали такие мрачные зрелища, как «Тсалал», в котором томление протагониста Эндрю Мэнесса описано на языке, искажающем и трансформирующем стремление к красоте в тягу к готическому ужасу и унынию. Эндрю, говорится в рассказе, был задуман как часть зловещего мистического обряда, призванного привести в этот мир Тсалала, бога или принцип высшей тьмы. Будучи «семенем того», он обнаружит, что на протяжении всей жизни его «будет тянуть к месту, которое несёт на себе знак Тсалала – аспект нереального, скорбного блеска вещей» (Ligotti 1995, 93) [см. Лиготти 2019, 101–144]. Это влечение принимает форму томления, которое ещё имеет определённое сходство с томлением Лавкрафта, поскольку оно всё ещё основано на желании увидеть и ощутить иной мир – и всё же для Эндрю Мэнесса знаки и виды, которые вызывают это томление, и фундаментальный характер иного мира, который влечёт его, не имеют ничего общего с закатами или мистическими видами, с какой–либо красотой в принципе:
Он мог остановиться перед заброшенным домом на пустыре, напоминающим одинокий скелет на свалке костей, и эти развалины представлялись ему храмом, неким подобием придорожной святыни, ведущей к тому тёмному присутствию, единения с которым он так желал, дверью в тот мрачный мир, где это присутствие зарождалось. Невозможно описать те чувства, те бесчисленные оттенки судорожного волнения, что он испытывал, подступая к очередной руине, чьи кривые очертания свидетельствовали об ином порядке мироустройства, истинной природе жизни, так как подобные руины – лишь хрупкие тени, отбрасываемые на землю миром далёким и незримым.
Для этого рассказчика такие мрачные и призрачные сцены служат истоком чувства неминуемой, кошмарной трансформации, происходящей в мире под воздействием его собственного существа, и, в свою очередь, «это смешение тайны и беспомощности сокрушало его, подобно чёрному хмелю, и указывало на цель жизни Мэннеса: запустить великое колесо, крутящееся во тьме, и быть распятым на нём» (N 83) [Лиготти 2019, 121]. Очевидно, что это чрезвычайно далеко от «смутных впечатлений авантюрного ожидания в сочетании с неуловимыми воспоминаниями» Лавкрафта о том, что «некоторые виды, в особенности те из них, которые ассоциируются с закатами, являются подступами к сферам или состояниям совершенно неопределённых удовольствий и свобод, которые я знал когда–то в прошлом и имею слабую надежду испытать вновь в будущем» (SL 3.243). Этот контраст не случайно привёл к резкому расхождению между художественными репрезентациями томления у этих двух людей. Достаточно лишь сравнить любой из приведённых выше пассажей Лиготти или любой из десятков других с аналогичными описательными фрагментами из рассказов Лавкрафта о снах, чтобы увидеть разницу3.
Лиготти невольно дал нам подсказку, как сформулировать это конкретное различие между ним и Лавкрафтом. Он писал: «Как и “мир красоты” Эриха Цанна», таковой у Лавкрафта «лежит в каком–то дальнем космосе воображения», и, как и у другого художника, «это красота, в которой есть ужас» (Ligotti 2003, 84). Для самого Лиготти, однако, порядок первенства обратный: его потусторонний мир – это ужас, в котором есть красота. Это прежде всего мир ужаса, а его несомненная, неустойчивая красота – лишь случайность или эпифеномен – а, возможно, и своего рода смертельная приманка. Понимая это, мы не станем удивляться тому, что в его творчестве нет ничего даже отдалённо напоминающего рассказы Лавкрафта в духе Дансени. Он никогда не писал или, по крайней мере, никогда не публиковал ничего похожего на «Искания Иранона» [The Quest of Iranon] или «Селефаис» [Celephais] Лавкрафта, в первом из которых ужас полностью отсутствует, а во втором он лишь слегка проступает, и в обоих основными темами являются не готическая тьма, а неземная красота и сладостно–горькая пронзительность.
Тематическое развитие произведений Лиготти в сторону от любого рода выраженного томления по расцвету, то есть эмоциональному надиру, отчаянию и ужасу завершается в рассказе «Дом с верандой» [The Bungalow House], в котором изображается жалкая смерть самой способности ощущать тоску. Протагонист рассказа, одинокий библиотекарь, увлекается серией причудливых аудиозаписей, которые обнаруживает в местной художественной галерее. Эти плёнки содержат «монологи сновидений», записанные от первого лица неким странно знакомым голосом, а унылые, сюрреальные сцены, описанные в них, эмоционально трогают его до глубины души, вызывая у него то же ощущение «эйфорической безнадёжности», о котором вещает голос на плёнке. Выражая чувства, которые чем–то напоминают заключительные слова Лиготти из его эссе «Утешения ужаса» [The Consolations of Horror]4, рассказчик «Дома с верандой» говорит, что плёнки успокаивают его, поскольку свидетельствуют о том, что кто–то другой разделил его самые сокровенные и сильные впечатления и эмоции. «Подумать только», говорит он с риторическим нажимом, «что ещё один человек разделяет мою любовь к ледяному унынию вещей» (NF 523) [см. Лиготти 2019, 537–567]. Но к концу рассказа он оказывается эмоционально опустошён личным столкновением с обладателем анонимного голоса, а также «поворотом», который раскрывает дотоле не подозревавшуюся глубину его собственного убожества. В результате он лишается той самой способности чувствовать «сильное и крайне эстетичное восприятие того, что я называю ледяным унынием вещей», которая изначально привлекла его к плёнкам (Nightmare Factory 523) [там же]. Заключительные строки рассказа хорошо раскрывают природу его потери:
Я пытаюсь испытать бесконечный ужас и мрак дома, так же, как и раньше, но теперь всё совсем иначе. Теперь образы запустения не приносят утешения, хотя ни они, ни мои принципы не изменились <…> Похоже, в дело вступила какая–то новая сделка, какая–то радикальная и неизвестная мне сделка – всё, что угодно, лишь бы освободиться от этой нестерпимой печали, что гложет меня каждый миг дня и каждую минуту ночи; тоски, что, похоже, никогда не оставит меня, независимо от того, куда я пойду, что сделаю или с кем сведу знакомство (Nightmare Factory 532) [Лиготти 2019, 566–67].
Эта эмоциональная смерть отмечает устойчивый сдвиг в творчестве Лиготти; в его рассказах, написанных после «Дома с верандой», трудно, если вообще возможно, найти признаки того же томления, каким бы тёмным оно ни было к моменту написания «Тсалала», рассказа, который определил большую часть его ранних работ. Это вынуждает нас подозревать о наличии сильной автобиографической составляющей в этой тематической арке, и наши подозрения подтверждаются небеллетризованным описанием Лиготти своей мучительной борьбы с ангедонией в Заговоре против человеческой расы [The Conspiracy Against the Human Race] (q.v.).
Один из самых значительных элементов психологического склада писателя заключается в центральном импульсе, который побуждает его браться за перо. Сравнивая выраженные мотивы Лиготти и Лавкрафта, мы обнаруживаем, что эта разделительная черта между ними – золотистое томление Лавкрафта и мрачная тоска Лиготти, которая в конце концов чахнет в одиночестве – простирается вглубь, на этот основополагающий уровень. Мы уже видели, что Лавкрафт говорил, что пишет, черпая непосредственно из своего sehnsucht, «чтобы получить удовольствие от более чёткого, детализированного и крепкого представления о тех смутных, призрачных, отрывочных впечатлениях чуда, красоты и авантюрного ожидания», которые он черпал из различных источников. В том же эссе он объясняет, почему он написал именно такой рассказ, с которым читатели стали его ассоциировать, и его слова имеют огромное значение для нашего рассмотрения:
Я отдаю предпочтение странным историям потому, что они более всего соответствуют моим наклонностям – одно из моих самых сильных и устойчивых желаний состоит в том, чтобы достичь на мгновение иллюзии некоей странной приостановки или нарушения тягостных ограничений времени, пространства и законов природы, которые извечно сковывают нас и расстраивают наше любопытство к бесконечным космическим пространствам, простирающимся далеко за пределы нашего обзора и анализа. В таких историях часто присутствует акцент на элементе хоррора, потому как страх – это наша самая глубокая и сильнейшая эмоция, которая лучше всего подходит для создания иллюзий, противоречащих Природе. Ужас и неизвестное или странное всегда тесно связаны, поэтому трудно создать убедительную картину нарушения закона природы, космической чуждости или «внешности», не сделав акцент на эмоции страха (MW 113).
Значение этого утверждения для роли или идентичности Лавкрафта как писателя в жанре хоррор очевидно: примерно в 1933 году он говорил, что пишет ужасы только потому, что они подходят для достижения другого эффекта, который по сути своей не является ужасающим. Иными словами, для него ужас был средством, а не целью. Именно острое, тоскливое томление по трансцендентной красоте и космической свободе определяло его авторскую жизнь – и не только её, но и всю его жизнь вообще. В том же письме, где он описывает свои «смутные впечатления авантюрного ожидания в сочетании с ускользающим воспоминанием», он утверждает, что эти сильные эмоциональные переживания были главной причиной, по которой он едва не покончил с собой – «причиной того, что я всё ещё нахожу существование достаточной компенсацией, чтобы искупить его преобладающе обременительный характер» (SL 3.243).
Такая позиция резко контрастирует с доводом, цитированным выше, согласно которому Лиготти продолжает жить: чтобы «передавать в форме хоррор–произведений чувство негодования и паники по поводу существования в мире». Он формулирует его как «следование пути Лавкрафта», и в определённой степени он прав, поскольку ужас, который Лавкрафт выражал в своих рассказах, был совершенно подлинным. Но, как мы видели, он не составлял всю субъективную реальность Лавкрафта и, по его собственному признанию, не был конечной целью его творческих устремлений. А значит, это ещё одно свидетельство радикального эмоционального и интеллектуального присвоения творчества Лавкрафта со стороны Лиготти, когда он заявляет ужас в качестве истинного послания и значения творчества Лавкрафта, а все остальные аспекты его жизни, текстов и характера по большому счёту отодвигает на второй план. Для Лиготти ужас – такого рода, который он ощутил в возрасте семнадцати лет от лавкрафтианского озарения о бессмысленности зловещего космоса – это всё, что «реально по–настоящему», и всякий раз, когда он, Лавкрафт или кто–либо другой оставляет жизнь с её глубоко кошмарным напряжением, это приравнивается к «думать и действовать так же, как все прочие дурни и простаки этой планеты» (Bee)5.
Таким образом, мы остаёмся со своего рода парадоксом или противоречием: Лиготти сильно отождествляет себя с Лавкрафтом в качестве как писателя, так и человеческой особи, строит свою жизнь и творчество на примере последнего, но эстетическое стремление, которое было центром характера и произведений Лавкрафта и которое наиболее явно проявляется в ранних рассказах, вызывающих восхищение у Лиготти, он вынужден в силу своего личного видения и опыта рассматривать как нечто периферийное. Вероятное тому объяснение заключается в том, что когда Лиготти впервые открыл для себя Лавкрафта и увлёкся его произведениями как выражением эмоционального и философского ужаса, который он тогда переживал, это привело к тому, что он развил в себе однобокое понимание Лавкрафта. Его личная предрасположенность с ошеломляющей силой высветила важную грань видения Лавкрафта, но в то же время отодвинула не менее важные грани в сторону. Мы можем рассматривать этот обобщённый результат как иронию, поскольку та часть жизни и творчества Лавкрафта, которая до сих пор по большому счёту игнорировалась читателями – его стремление к прекрасному – в пользу того, чтобы рассматривать его исключительно как писателя ужасов (о чём свидетельствует содержание сборника рассказов Лавкрафта 2005 года в издании Library of America, где полностью опущены сновидческие рассказы и произведения в духе Дансени) также затушёвывается подавляющей оценкой Лиготти, который широко признан одним из наиболее выдающихся литературных наследников Лавкрафта, на ужасном.
IV.Заключение: чарующий кошмар
Так подробно осветив «присвоение» творчества Лавкрафта со стороны Лиготти, поспешу добавить, что я вовсе не считаю его субъективное отношение неуместным. Это адекватная позиция для любого художника, оказавшегося под влиянием мощного, меняющего жизнь предшественника, и в этом нет никакого вреда. На самом деле это напоминает реакцию самого Лавкрафта на творчество Лорда Дансени. Впервые Лавкрафт прочитал Рассказы сновидца [A Dreamer’s Tales] Дансени в 1919 году и позднее, описывая впечатление от книги, сказал, что её первый абзац «поразил меня, как удар током, и я не успел прочесть и двух страниц, как стал преданным почитателем Дансени на всю оставшуюся жизнь» (SL 2.328). Ему казалось, что Дансени говорит всё то, что он, Лавкрафт, до сих пор сам хотел сказать как автор, и четыре года спустя он всё ещё утверждал, что глубоко отождествляет себя с этим человеком: «Дансени – это я сам <…> Его космическая реальность – это реальность, в которой живу я; его далёкие, лишённые эмоций видения красоты лунного света на причудливых и старинных крышах – это те виды, которые знакомы мне и которыми дорожу я сам» (SL 1.234). Любовь Лавкрафта к творчеству Дансени отнюдь не повредила и не обесценила его собственное творчество, а послужила катализатором для вызревания мыслей, эмоций и стиля повествования, которые уже были заложены в его собственных произведениях. Его чувство идентификации с этим человеком послужило повивальной бабкой рождения его собственной творческой зрелости.
Не могу отделаться от мысли, что позиция Лиготти по отношению к Лавкрафту аналогична. В интеллектуальном плане он, вероятно, достиг понимания Лавкрафта на уровне, не уступающем уровню любого исследователя, но этот факт неизбежно отступает на второй план перед его эмоциональным откликом. Как художник, он призван стремиться не к учёной строгости, а свидетельствовать о том, что он видит, чувствует и знает в глубине своего существа. И даже если его понимание Лавкрафта чрезвычайно субъективно, именно поэтому оно ещё более полно. В художественном или «духовном» смысле оно может быть даже более точным, чем у Джоши, свидетельство чему можно узреть в том факте, который послужил отправной точкой нашего рассуждения: хотя рассказы Лиготти «лишь в малой степени напоминают Лавкрафта», они почти всегда вызывают в сознании читателя «тень Лавкрафта». «Я надеюсь, что мои рассказы соответствуют лавкрафтианской традиции», говорит он, «поскольку они могут вызвать чувство ужаса, источником которого является нечто кошмарно нереальное, последствия которого тревожно странны и, в магическом смысле, очаровательны» (Shawn Ramsey, “A Graveside Chat: Interview with Thomas Ligotti”, 1989, цит. по Joshi 2003, 142). Он также сказал: «В моих глазах Лавкрафт был сновидцем великого сна сверхъестественной литературы – передать с максимально возможной интенсивностью видение вселенной как некоего чарующего кошмара» (Ford 32). Независимо от того, технически точна ли его оценка глубинной природы художественного видения Лавкрафта или нет – а в данном конкретном случае я думаю, что он прав – его вера в то, что такой и была грёза Лавкрафта, привела его к созданию бесценных сочинений weird–фикшн. Хотелось бы думать, что сам Лавкрафт был бы глубоко польщён такой демонстрацией ученичества со стороны своего достойнейшего последователя.
Источники
Angerhuber, E. M., and Thomas Wagner. “Disillusionment Can Be Glamorous: An Interview with Thomas Ligotti”. In The Thomas Ligotti Reader, ed. Darrell Schweitzer. Holicong, PA: Wildside Press, 2003. 53–71. Также в The Art of Grimscribe, January 2001. <http://home.snafu.de/angwa/Ligotti/interviews/disillusionment_e.htm> Дата обращения 22.01.2005.
Ayad, Neddal. “Literature Is Entertainment or It Is Nothing: An Interview with Thomas Ligotti”. Fantastic Metropolis (31 October 2004). <http://www.fantasticmetropolis.com/i/ligotti/full> Дата обращения 24.01.2005.
Bee, Robert. “An Interview with Thomas Ligotti”. Thomas Ligotti Online. <http://www.ligotti.net/tlo/bee.html> Дата обращения 31.01.2005. Впервые опубликовано в Spicy Green Iguana (September 1999).
Bryant, Ed (and others). “Transcript of Chat with Thomas Ligotti on December 3, 1998”. <http://www.ligotti.net/tlo/flashpointchat.html> Дата обращения 31.01.2005. Впервые опубликовано в онлайн–журнале Event Horizon.
Cardin, Matt. “Thomas Ligotti’s Career of Nightmares”. In The Thomas Ligotti Reader, ed. Darrell Schweitzer. Holicong, PA: Wildside Press, 2003. 12–22. Также в The Art of Grimscribe <http://home.snafu.de/angwa/Ligotti/essay/essay_cardin_e.htm>, дата обращения 31.01.2005. Впервые опубликовано в “The Grimscribe in Cyberspace”, специальном номере журнала по электронной подписке Terror Tales, посвящённом Лиготти (April 2000).
Ford, Carl. “Notes on the Writing of Horror: An Interview with Thomas Ligotti”. Dagon Nos. 22/23 (September–December 1988): 30–35.
Joshi, S. T. H. P. Lovecraft: A Life. West Warwick, RI: Necronomicon Press, 1996. [См. Джоши, С. Т. Лавкрафт. Я – Провиденс. М., 2022–23.]
—. “H. P. Lovecraft”. The Scriptorium, at The Modern World. Ред. от 01.06.2000. <http://www.themodernworld.com/scriptorium/lovecraft.html> Дата обращения 25.01.2005. Обновлённая и расширенная версия введения к An Epicure of the Terrible: A Centennial Anthology of Essays in the Horror of H. P. Lovecraft, ed. David E. Schultz and S. T. Joshi. Rutherford, NJ: Fairleigh Dickinson University Press, 1991.
—. “Ligotti in Triplicate” [рецензия на My Work Is Not Yet Done: Three Tales of Corporate Horror Томаса Лиготти]. Necropsy: The Review of Horror Fiction Vol. VI (Summer 2002). <http://www.lsu.edu/necrolife/mywork.html> Дата обращения 21.01.2005.
—. “Thomas Ligotti: The Escape from Life”. In The Thomas Ligotti Reader, ed. Darrell Schweitzer. Holicong, PA: Wildside Press, 2003. 139–53. Впервые опубликовано в Studies in Weird Fiction No. 12 (Spring 1993), переизд. в The Modern Weird Tale. Jefferson, NC: McFarland, 2001.
Ligotti, Thomas. The Conspiracy against the Human Race. Препринт для Mythos Books, Poplar Bluff, MO.
—. “The Dark Beauty of Unheard–of Horrors”. In The Thomas Ligotti Reader, ed. Darrell Schweitzer. Holicong, PA: Wildside Press, 2003. 78–84. Впервые опубликовано в Tekeli–li! No. 4 (Winter/Spring 1992).
—. Grimscribe: His Lives and Works. New York: Jove Books, 1993 (1991). (В тексте обозначено как G.) [См. Лиготти, Т. Песни мёртвого сновидца. Тератограф. М., 2018. С. 369–637.]
—. The Nightmare Factory. New York: Carroll & Graff Publishers, 1996. (В тексте обозначено как NF.) [Рассказы, собранные в данном сборнике, включают различные произведения из всех четырёх представленных на русском языке на сегодняшний день сборников рассказов Лиготти. См. Лиготти, Т. Песни мёртвого сновидца. Тератограф. М., 2018; Лиготти, Т. Ноктуарий. Театр гротеска. М., 2019.]
—. Noctuary. New York: Carroll & Graff Publishers, 1995 (1994). (В тексте обозначено как N.) [См. Лиготти, Т. Ноктуарий. Театр гротеска. М., 2019. С. 7–272.]
—. Songs of a Dead Dreamer. New York: Carroll & Graff Publishers, 1989. (В тексте обозначено как SDD.) [См. Лиготти, Т. Песни мёртвого сновидца. Тератограф. М., 2018. С. 5–366.]
Padgett, Jonathan. “Thomas Ligotti FAQ”. <http:///www.ligotti.net./nightmare/faq.php?mode=ligotti&sid=11c81667a35f12cbe3f1936co75a5be> Дата обращения 24.01.2005.
Paul, R. F., and Keith Schurholz. “Triangulating the Daemon: An Interview with Thomas Ligotti”. Esoterra No. 8 (Winter/Spring 1999): 14–21. Также на Thomas Ligotti Online. <http://www.ligotti.net/tlo/esoterra.html> Дата обращения 31.01.2005.
Schweitzer, Darrell. “Weird Tales Talks with Thomas Ligotti”. In The Thomas Ligotti Reader, ed. Darrell Schweitzer. Holicong, PA: Wildside Press, 2003. 23–31. Впервые опубликовано в Weird Tales No. 303 (Winter 1991/92).
Wilbanks, David. “10 Questions for Thomas Ligotti”. Page Horrific, February 2004. <http://home.earthlink.net/~dtwilbanks/ligotti10.html> Дата обращения 22.01.2005.
- Не так давно Джоши высказался в позитивном ключе о возросшем стилистическом реализме в My Work Is Not Yet Done Лиготти (2002). В этой повести, говорит Джоши, «Лиготти умерил свою избыточно искарёженную прозу, и вместо этого выработал плавный стиль повествования, экзотические метафоры которого можно назвать несколько спартанскими по сравнению с предыдущими его работами, но способными, тем не менее, вызвать мощную эмоциональную реакцию» (Joshi 2003). Изменение, о котором говорит Джоши, действительно заметно в My Work Is Not Yet Done, и это несколько удивительно в свете открыто признаваемого и долгосрочного избегания реализма в пользу сюрреализма и онейризма у Лиготти – этот факт также не избежал внимания Джоши. Но мы можем добавить, что Лиготти определённо не отказался от своей приверженности искажённому и фантастическому повествованию и стилю, в пользу чего свидетельствуют такие сравнительно недавние его рассказы, как «Наш временный управляющий» [Our Temporary Supervisor] (2001), «Мои доводы в пользу возмездия» [My Case for Retributive Action] (2001), «Градоначальник» [The Town Manager] (2003). Другой рассказ, «Чистота» [Purity] (2003), представляет собой интересный гибрид типично онейрического тематического содержания Лиготти с прибавлением реалистического стиля повествования, которой напоминает My Work Is Not Yet Done. ↵
- Важным аспектом психологического становления Лиготти в качестве писателя в жанре хоррор, который я ещё не упомянул в данной статье, является его воспитание в лоне римской католической церкви, которое он сам упоминал как важный источник влияния: «Я был католиком, пока мне не исполнилось восемнадцать, и тогда я избавился от всех этих доктрин, но от пугающих предрассудков, от готически богобоязненного детства и юности – нет» (Schweitzer 29). ↵
- См., например, уже цитировавшийся пассаж из «Тсалала» Лиготти, а также следующий пассаж из Сомнамбулического поиска неведомого Кадата [The Dream–Quest of Unknown Kadath] Лавкрафта: «Трижды Рэндольфу Картеру снился этот чудесный город и трижды его вырывали из сна, когда он стоял неподвижно на высокой базальтовой террасе. Весь в золоте, дивный город сиял в лучах закатного солнца, освещавшего стены, храмы, колоннады и арочные мосты, сложенные из мрамора с прожилками, фонтаны с радужными струями посреди серебряных бассейнов на просторных площадях и в благоуханных садах; широкие улицы, тянущиеся между хрупкими деревьями, мраморными вазами с цветами и статуями из слоновой кости, что выстроились сверкающими рядами; а вверх по крутым северным склонам карабкались уступами вереницы черепичных крыш и старинные остроконечные фронтоны – вдоль узких, мощённых мшистой брусчаткой переулков. То был восторг богов, глас божественных труб и бряцанье бессмертных кимвалов. Тайна объяла его, точно тучи легендарную безлюдную гору, и, покуда ошеломлённый и мучимый неясным предчувствием Картер стоял на кромке горной балюстрады, его мучили острая тревога почти что угасших воспоминаний, боль об утраченном и безумное желание вновь посетить некогда чарующие и покинутые им места (MM 306) [см. Лавкрафт, Г. Ф. (2015), Зов Ктулху. Хребты Безумия. Мгла над Иннсмутом. Повести. Рассказы. С. 897–98.]. Параллели и расхождения в равной степени говорят о многом. Оба пассажа описывают протагонистов, которые находятся в состоянии осмотра и реагирования на печальные архитектурные виды. Оба написаны в соответствии с интенсивностью аутентичного эмоционального и художественного видения автора. Но какая титаническая разница между тоном и намерениями каждого из них! Сама амплитуда различия предполагает фундаментальное несоответствие между соответствующими метафизическими абсолютами, которые преследуют авторы. ↵
- «Итак, выходит, что последнее, то есть единственное утешение вымышленного ужаса заключается просто в том, что кто–то другой разделяет некоторые ваши чувства и превратил их в произведение искусства, озарения и обострённая чувствительность которого вам знакома, и – независимо от того, нравится вам это или нет – примечательную подборку чувственных впечатлений которого вы можете оценить по достоинству» (NF xxi). ↵
- Общее разъяснение этого момента см. слова Лиготти в The Conspiracy against the Human Race в разделе под названием «Счастье» [Happiness], где он указывает на то, что даже Лавкрафт, который в своих письмах писал о своих нервных срывах и других личных проблемах, а также о тотальной никчёмности и тщетности существования в целом, «чаще <…> писал о том, какое славное время он провёл тем или иным днём или разглагольствовал о радостях своих путешествий по Соединённым Штатам и Канаде или просто дурачился с корреспондентом на самые разные темы, в которых был хорошо подкован». Лиготти завершает этот раздел утверждением, что «сама идея счастья – это безрассудное заблуждение, которого придерживаются дураки или позорная выдумка, плод фантазий свиньи». Конечно, он не считает Лавкрафта дураком или свиньёй, поэтому речь здесь о том, что Лавкрафт просто отвлекался от своих реальных забот так, как мог – т. е. был просто–напросто ещё одним «дурнем и простаком» – всегда, когда отвлекался от конечной истины вечного, ужасающего убожества. ↵