- Перевод: Никита Кутявин
Питер Тиль известен во всем мире как успешный бизнесмен и один из создателей таких проектов как PayPal и Palantir Technologies. Другой стороной его деятельности является политика, в которой он активно поддерживает Республиканскую партию США, либертарианцев, а в последнее время он нередко ассоциируется и с «Темным Просвещением». Наконец, нельзя забывать, что Тиль имеет философское образование, полученное в Стэнфордском университете, где одним из его учителей был Рене Жирар. Текст, предлагаемый к ознакомлению, был им написан в качестве доклада на конференции в 2004 г. и уже тогда в нем предсказывался грядущий всплеск насилия в мировом масштабе, а также неспособность либеральной, левой и даже консервативной мысли (в лице Карла Шмитта) адекватно проанализировать происходящее. В центре внимания автора оказывается проблема слепоты модерной философской мысли в отношении фундаментального вопроса о природе человека. Альтернативный взгляд он пытается вывести из старой традиции, в которой переплетались два противоречащих друг другу начала – Афины и Иерусалим, а также из философских и антропологических трудов наследников этих двух направлений – Лео Штраусса и Рене Жирара.
Много сделать и доселе удалося вам,
Но в грядущем я не вижу счёта чудесам.
Я в мечтаниях отрадных вижу небеса,
Где волшебных галионов веют паруса,
И высоко над равниной плоскою земли,
Меж собой сцепясь отважно – бьются корабли.
В громе бури слышен ясно и сраженья гром,
И на землю капли крови падают дождём…
Но стихает гул орудий с шелестом знамён.
Их сменяет мир всеобщий и союз племён.
Мир настанет вековечный: войны прежних дней
Позабудутся и станут сказкой для детей.
(Альфред, лорд Теннисон, «Замок Локсли», пер. О.Н. Чюминой).
Двадцать первый век начался со взрывов 11 сентября 2001 г. В эти шокирующие часы вся политическая и военная структура XIX и XX вв., а на деле и всей эпохи Модерна, с ее упором на армии сдерживания, рациональные государства-нации, публичные дискуссии и международную дипломатию, была поставлена под вопрос. Ибо как простые разговоры или превосходящая сила могли бы сдержать горстку сумасшедших и решительных самоубийц, действовавших, по видимости, за пределами всех норм либерального Запада? И что нужно делать сейчас, когда технологии продвинулись так далеко, что крохотная группа людей может причинять разрушения и смерть на беспрецедентном уровне?
Озабоченность уязвимостью Запада требовала нового компромисса, и этот новый компромисс неизбежно подразумевал достижение большей безопасности, за счет уменьшения свободы. Конкретно на уровне государственной политики это должно было быть большее количество рентгеновских аппаратов на входах в аэропорты, больше охраны в самолетах, больше идентификационных карт и вторжений в частную жизнь, а также меньше прав для некоторых обвиняемых. Неожиданно, фанатичная одержимость гражданскими правами в духе Американского Союза Защиты Гражданских Свобод (АСЗГС), говорившего на языке неотъемлемых прав индивида, превратилась в нежизнеспособный анахронизм.
Даже когда дебаты о свободе и безопасности набирали силу, все военные ресурсы, какие только можно было собрать, использовались для поиска виновных в событиях 11 сентября. Несмотря на быструю мобилизацию, эти усилия не достигли полного успеха. Устаревшие вооруженные силы Америки не подходили для борьбы с таким врагом, ибо врага нужно было преследовать не только в Америке или в нескольких террористических лагерях в Афганистане, но во всех концах Земли. Хуже того, подобно Гидре, враждебная сила разрасталась так, что на каждого убитого джихадиста появлялся еще десяток, чтобы подражать этому извращенному мученичеству.
В более широкой сфере международного сотрудничества и развития события 11 сентября потребовали совершенно новых договоренностей. Вопрос об унилатерализме и об институтах, предназначенных для его прикрытия, может быть публично поставлен серьезными людьми впервые с 1945 г. Много говорилось о связи между Соединенными Штатами и Организацией Объединенных Наций в политической сфере, но лежащие в основе вопроса дебаты распространяются и на более фундаментальные вещи.
Целесообразно обратить внимание на один из таких фундаментальных вопросов, а именно на политические дебаты ХХ в. о сдерживании насилия. После Первой мировой войны центристский консенсус в отношении международного развития состоял в призыве к передаче огромных богатств из развитых стран в развивающиеся. Под эгидой Всемирного банка, Международного валютного фонда и ряда других организаций сотни миллиардов долларов были направлены (в виде дешевых кредитов или прямых грантов) правительствам стран третьего мира, тем самым, согласно теории, способствуя экономическому росту и процветанию. Но был ли этот консенсус правильным? Действительно ли экономические стимулы достаточно сильны, чтобы сдерживать насилие?
Ex ante, трансфер богатств имел большой смысл в конце 1940‑х гг. Те, кто принимали Маркса всерьез и чувствовали себя преследуемыми призраком коммунистической революции, надеялись, что механизм передачи богатств поможет выиграть Холодную войну и принести мир во всем мире. Возможно, со стороны Рокфеллеров было благоразумно отдать часть того, что у них было, обездоленным мира сего, и сделать их немного менее обездоленными, чтобы сохранить свое состояние (и свои головы).
Но ex post трудно не удивиться тому, как политики могли быть настолько наивными. Отставим в сторону даже тот неудобный факт, что механизм передачи богатств никогда не работал так, как его рекламировали, из-за чего богатства Запада разбазаривались на проекты в стиле «чемодана без ручки», никакое экономическое развитие не происходило, а деньги в лучшем случае возвращались обратно на Запад, оседая на швейцарских банковских счетах диктаторов Третьего мира. Как ярко продемонстрировали последние события, настоящие проблемы уходят намного глубже. Ибо, когда наконец пришел удар, которого долго ждали, он прилетел не из фавел Рио-де-Жанейро или от голодающих крестьян Буркина-Фасо, или от тибетских пастухов яков, зарабатывающих меньше доллара в день. Напротив, он пришел из места, которое не предсказывала ни одна из современных теорий: преступники были саудовцами из высшего среднего класса, часто с высшим образованием и большими перспективами. Усама бен Ладен, человек, который их вдохновил, унаследовал целое состояние, в настоящее время оцениваемое в 250 миллионов долларов, в основном заработанное во время саудовского нефтяного бума 1970‑х гг. Если бы он родился в Америке, бен Ладен мог бы быть Рокфеллером.
Таким образом, уже один пример бен Ладена и его последователей делает недостаточной экономически мотивированную политическую мысль, которая доминировала на современном Западе. От «Исследования о природе и причинах богатства народов» справа, до «Капитала» слева, и до Гегеля и Канта, с их многочисленными последователями, находящимися где-то в промежутке, грубый факт 11 сентября требует пересмотра всех основ современной политики. Открытая интеллектуальная повестка этого эссе состоит в том, чтобы показать, что влечет за собой этот пересмотр.
Вопрос о человеческой природе
Начиная с эпохи Просвещения, для современной политической философии было характерен отказ от рассмотрения ряда вопросов, считавшихся ключевыми в предыдущую эпоху. Что значит правильно прожить жизнь? Что значит быть человеком? Какова природа города и человека? Какую роль во всем этом играют религия и культура? За смертью Бога в современной культуре последовало и исчезновение вопроса о человеческой природе.
У этого исчезновения было много последствий. Если человек может восприниматься как рациональный экономический актор (в конечном итоге, в этом вопросе Адам Смит и Карл Маркс находились в согласии), то все люди, стяжающие славу во имя Бога или страны, кажутся странными. Однако, если такие странные люди – не редкость, и они готовы отстаивать свои позиции с взрывчаткой в руках, то подход политиков, делающих вид, что таких людей не существует, должен быть пересмотрен. Существует, конечно, более старая западная традиция, которая предлагала менее зависимый от экономической догматики взгляд на человеческую природу. Этот старый подход учитывал, что не все люди столь скромны и лишены амбиций, что они способны ограничивать себя, как вольтеровский Кандид, возделыванием своих садов. Вместо этого, он учитывал, что люди потенциально злы или, во всяком случае, могут быть опасными. Хотя есть огромные отличия между христианскими добродетелями Августина и языческими добродетелями Макиавелли, ни один из этих мыслителей не выпустил бы из поля зрения проблему природы человека 1.
Наиболее прямой путь к пониманию мира, в котором не все люди являются homo economicus, неизбежно должен включать в себя возврат к некоторой версии более старой традиции. Однако, прежде чем мы попытаемся приступить к возрождению этой традиции, мы должны разобраться с еще одной загадкой: почему она вообще потерпела неудачу? В конце концов, кажется, она просто задавала очевидные и важные вопросы. Как они могли быть просто оставлены и забыты?
На теоретическом уровне, старая традиция состояла из двух радикально несовместимых направлений, символы которых – Афины и Иерусалим. Невообразимая пропасть отделяет Афины от Иерусалима. Пьер Манан описал это разделение в своем «Граде человеческом»:
«Какое значение может иметь смирение христианина в глазах гражданина, когда важно не упасть на колени, а сесть на коня, а грехи, которые следует искупать или, скорее, исправлять, не являются грехами, которые человек совершает против целомудрия и правды, а являются военными и политическими ошибками? Какое значение могут иметь политические и военные усилия гражданина в глазах христианина, когда он уверен, что, вне зависимости от побед, поражений и политического режима, этот мир является юдолью скорби, опустошенной грехом, а государства – ничем не лучше больших банд грабителей? Для каждого из протагонистов, жертвы, к которым другой призывает, тщетны» 2.
В течение долгого времени, в Средние века и после них, Запад пытался замалчивать этот конфликт, основываясь на тех многочисленных вещах, которые были общими для этих двух традиций. Однако, в долгосрочной перспективе, словно два гигантских мельничных жернова, «Город и Церковь… подтачивали друг друга, в своем круговороте конфликтов и примирений. Попытки каждого из них вернуться к своим изначальным истинам, странным образом приводили к собственному поражению». Ни одна из сторон не могла одержать убедительную победу, но, в долгосрочной перспективе, каждой из сторон удалось успешно дискредитировать оппонента, тем самым породив современного «индивида», определяющего себя через отказ от всех форм самопожертвования. «Поскольку Город и Церковь упрекают друг друга в тщетности приносимых противоположной стороной жертв, индивидом становится тот человек, который отвергает обе формы жертвоприношения и определяет самого себя через этот отказ».
На практике, эта диалектика никогда не была просто или по преимуществу интеллектуальной. Потому, что, когда эти вопросы ставятся всерьез, из этого возникают серьезные последствия, и то же самое относится к модерному обратному движению, подразумевающему отказ от их постановки.
Начало эпохи Модерна на Западе, пришедшееся на XVI и XVII вв., характеризовалось разрушением двух этих более ранних традиций, а также еще более отчаянными попытками собрать все обратно в некоторое функционирующее целое. Поскольку консенсус по вопросам о добродетели, правильной жизни и истинной религии оказался недостижим, его попытались выковать с помощью силы. Эта сила возрастала в периоды Реформации и Контрреформации и нашла свое завершение в пароксизме Тридцатилетней войны, которая, возможно, остается наиболее кровавым периодом в истории Европы. По некоторым оценкам в Германии, эпицентре конфликта, более чем половина населения была уничтожена.
Однако, результатом этого процесса стало то, что перспектива консенсуса стала еще более ускользающей, а противоречия стали серьезными, как никогда ранее. Насилие не смогло установить новое единство. Этот провал нашел формальное выражение в Вестфальском мире, так что 1648 г. может считаться годом рождения эпохи Модерна. Отныне вопросы добродетели и истинной религии будут решаться каждым сувереном независимо. Суверены смирились со своими разногласиями. Неизбежным результатом было превращение вопросов о добродетели и религии в частные. Вежливые и респектабельные индивиды научились не говорить о них слишком много, поскольку это может привести лишь к бесплодным конфликтам.
В современном мире на вопросы о природе человека будут смотреть примерно так же, как на борьбу среди лилипутов по поводу того, как правильно вскрывать куриные яйца. Гоббс, первый по-настоящему современный философ, хвастался тем, как он дезертировал и избежал участия в религиозной войне. Трусливую жизнь стали предпочитать героической, но бессмысленной смерти 3. Лозунг dulce et decorum est pro patria mori был важной частью старой традиции. С этих пор его начали воспринимать не иначе, как старую ложь.
Таким образом, просвещение предприняло масштабное стратегическое отступление. Если единственный способ остановить людей от убийства друг друга из-за вопроса о правильном способе вскрывать яйца включает в себя мир, в котором никто особенно не задумывается по этому поводу, то интеллектуальная цена устранения таких вопросов не казалась такой уж высокой. Вопрос о человеческой природе был забыт, поскольку его обсуждение несло с собой слишком много рисков.
Джон Локк: Американский компромисс
Новая экономическая наука и политическая практика заполнили вакуум, возникший после отказа от старых традиций. Эта новая наука нашла своего ключевого сторонника в лице Джона Локка, а свой величайший практический успех — в Соединенных Штатах Америки, государстве, концепция которого была столь многим обязана Локку, что назвать его одним из ее ключевых создателей не будет большим преувеличением.
Мы должны вернуться в XVIII в. чтобы оценить, сколь огромные изменения произвел Локк. Революционную Америку преследовал страх религиозной войны и навязывания фанатиками своих представлений о добродетели всему государству. Провозглашение «права на жизнь, свободу и стремление к счастью» в Декларации независимости США находит свою противоположность в старой традиции, в которой первых двух прав не существовало, а стремление к счастью представлялось менее важным (и намного более субъективным), чем добродетельная жизнь. Когда мы переносимся в Америку 1990‑х гг., широкий контекст основания США оказывается забытым: Америка оказалась столь успешной в формировании современного мира, что большинство американцев уже не могут заметить оригинальность и необычность концепций, на которых она основана.
Пример самого Локка хорошо показывает узкий путь к либерализму Американской революции. Аргументы Локка разворачиваются в утонченной манере. Он не хочет воспламенять страсти, занимая сторону в сомнительных дебатах XVI и XVII вв. Но, поскольку было бы оскорбительным предполагать, что вещи, имеющие такое большое значение для людей, являются глупыми и бессмысленными, он также должен избегать воспламенения страстей через открытое очернение тех, кто занимает одну из сторон. Ни в каком вопросе так не нужна чуткость, как в вопросе о религии. Религиозная страсть приводила к религиозным войнам, но страстное отрицание религии (в частности — христианства), не могло принести мир. Локк не нуждался в примерах Французской и Русской революций, чтобы осознавать это.
Таким образом, философ выбрал путь, который кажется умеренным. В «Разумности христианства» философ ставит своей целью разоблачение «справедливо дискредитированных» атеистов, открыто ставивших под сомнение важность правил, установленных божеством для смертных 4. Но в процессе этого разоблачения мы узнаем много нового об этих правилах. Локк учит нас, что предписание уважать своих родителей, данное детям, неприменимо в тех случаях, когда родители проявляют «неестественно мало заботы» 5. Брак остается важным союзом, но «жена во многих случаях свободна разойтись с ним [мужем]», а «самое первое и самое сильное желание, которое Бог внушил людям» это не любовь к Богу и ближним, а здоровая забота о самосохранении. К сожалению, природа находится в «болезненном состоянии», так что те, кто живут в ней, «обездолены и несчастны». Бегство от природы, однако, дает возможность найти путь к безопасности и счастью. Из этого следует, что люди не являются наместниками, управляющими природой (ибо Бог мало что для этого дал), но сами являются творцами богатства и собственности: «Труд составляет гораздо большую часть стоимости вещей, которыми мы наслаждаемся в этом мире». Отсюда рукой подать до оснований капитализма. Скупость больше не является грехом против морали и нет ничего плохого в бесконечном стяжании богатств; из этого вытекает вполне естественным образом, что по «закону Бога и природы» законодатели «не должны повышать налоги на собственность народа без согласия народа, данного им самим или через его представителей».
Что касается личности Христа, то Локк сообщает нам, что слова Иисуса не нужно понимать буквально. Если бы Иисус рассказывал людям в точности именно то, что он задумал, иудейские и римские власти «казнили бы его; во всяком случае… они помешали бы тому, что он собирался сделать», поскольку его учение угрожало гражданскому порядку и функционированию правительства. Так что Христос скрывал смысл своего появления, чтобы он мог жить и поучать6. Локковская концепция Христа бесконечно далека как от средневековых постановок Страстей, так и от фильма «Страсти Христовы» Мэла Гибсона; в то же время, характер, который Локк приписывает Христу, неплохо соответствует характеру, который разумным было бы приписать самому Локку и тому бесстрастному миру, созданию которого он положил начало.
Со временем страна, основанная Локком, покончит с христианской религиозностью, пускай она и сохранит многие ее внешние признаки. Соединенные Штаты в конечном итоге станут более секулярной и материалистической страной, хотя большинство ее граждан продолжат называть себя «христианами». Не произойдет никакой катастрофической войны против религии, как это произошло во Франции или России, но и контрреволюции тоже не случится. Только изредка консервативные моралисты будут выражать свое недоумение по поводу того, что нация, якобы основанная на христианских принципах, могла уйти так далеко от своих истоков; им и в голову не придет, что этот процесс постепенного ухода был частью этих истоков.
***
В капиталистическом мире жестокие дебаты по поводу истины мешают продуктивному ведению торговли, и не важно, связаны ли они с вопросами о религии, добродетели или природе человека. Поэтому будет лучше, если эти вопросы исчезнут или уйдут в тень. Таким образом, у Гоббса вся сложность человека сведена к стремлению к власти:
«Страсти, которые больше всего влияют на разницу в остроумии, в основе своей имеют, в большей или меньшей степени, стремление к власти, богатству, знаниям и чести. Все последующее можно свести к первому — стремлению к власти, поскольку богатства, знания и честь — всего лишь несколько типов власти».
В локковском «Опыте о человеческом разумении» автор уточняет концепцию власти, еще сильнее удалив ее от всего специфически человеческого: воля — это власть предпочесть одно действие другому; свобода — это власть действовать исходя из этого выбора; разумение – это власть; вещественность — это просто власть производить эмпирический эффект, но этот эффект ничего нам не говорит о природе самого вещества 7.
Вновь, мысль Локка движется осторожно. Он не говорит нам прямо, что человеческой природы не существует или что старая традиция Аристотеля и Фомы Аквинского по определению не верна, он не стремится к такому открытому разрыву с прошлым, но он беспощадно подрывает старую традицию, когда оказывается, что, наблюдая за вещами (в том числе и за людьми), мы видим только вторичные эффекты, как проявления различных типов власти. Мы ничего не можем знать об их истинной природе и субстанции; это неустранимая черта человеческого положения — быть ограниченным, так что человеку не дано знать ничего о своей природе. Вопросы о человеческой сущности или о телеологии человеческой власти ведут к столь же бессмысленным обсуждениям, как «в чем истинное Счастье – в яблоках, сливах или орехах».
На месте человеческой природы Локк оставляет нам неизвестное «Х». Это осознание своего невежества обеспечивает низкий, но прочный фундамент, на котором и произошло основание Америки. Человек «Х» может иметь определенные желания и предпочтения, но никто не находится в столь авторитетной позиции, чтобы поставить под сомнение эти желания. Вот так, довольно парадоксальным образом неизвестность «Х» ведет к классическому либерализму и к очень жесткому утверждению различных прав, которые принадлежат этому неизвестному «Х»: свобода вероисповедания, ведь мы никогда не узнаем, о чем люди думают в храме своего разума; свобода слова, ведь мы не можем дать неопровержимую критику того, каким образом люди выражают себя; право на собственность и торговлю, ведь мы не можем предсказать, что люди будут делать с вещами, которыми владеют. «Капитализм», как заключает нобелевский лауреат Милтон Фридман, «это просто то, чем люди занимаются, когда их оставят в покое».
Конечно, существует множество сложных пограничных случаев. Кто-то может поинтересоваться тем, как в рамках либертарианства решается вопрос о правах детей, заключенных или сумасшедших, или о границах коммодификации (грабительские процентные ставки, долговое рабство, проституция, торговля органами и т. д.). Но для Локка, как и для других основателей Америки, эти исключительные случаи можно отложить на потом; в любом случае, общий принцип непознаваемости человеческого «Х» будет, со временем, побуждать к постепенному расширению поля человеческих свобод.
Существует одна особенно важная категория пограничных случаев, и касается она вопроса о происхождении. Мы вернемся к этой категории позже, однако сейчас заслуживает внимания один конкретный вариант: хотя мы не должны вмешиваться в то, как люди распоряжаются собственностью по своему усмотрению, как мы вообще можем быть уверены, что собственность была получена честным путем? Огромная важность незыблемости прав собственности заставляет нас задавать неприятные вопросы о происхождении собственности как таковой.
Вновь, однако, Локк убеждает нас не беспокоиться слишком сильно: в естественном состоянии природы слишком мало ценности, большая часть ценности прибавляется человеческим трудом или интеллектом. В результате, нам не нужно переосмысление прошлого, мы можем сосредоточиться на будущем: большая часть новых богатств будет произведена через мощное продолжающееся усиление прав собственности и принесет радость всем, кто играет по капиталистическим правилам. Те, кто приобрел свою собственность через насилие, окажутся неспособными к приумножению своего состояния и, со временем, они останутся владельцами очень маленькой и незначительной долей мирового богатства. От внимания Локка ускользнула фундаментальная и подрывная идея Бальзака, что «в основе любого богатства лежит преступление». Нам не нужно прислушиваться к Брехту, призывающему еще больше инспекторов и инквизиторов. Ничто не должно отвлекать нас от получения удовольствия в процветающей тиши капиталистического рая, который мы построили для себя.
***
С 11 сентября наш мир был нарушен. Это произошло потому, что есть еще одна важная граница, о существовании которой забыли американцы. Они позабыли о всем остальном мире и его глубокой отделенности от Запада. Незападный мир еще не видел своего Вестфальского договора. Прогресс Просвещения произошел в разной степени в разных частях мира. И в этом мире, за пределами Запада, вопросы о религии и о назначении человека остаются центральными; даже в 2001 г. с величайшим страхом там относились не к перспективе мучительной смерти, а к тому, что произойдет в жизни по ту сторону смерти.
Итак, религиозная война пришла в мир, который больше не волнуют религиозные войны. Даже президент Буш, который позиционирует себя религиозным консерватором, не может убедить себя, что дело именно в религии: «Эта великая нация, объединяющая множество религий, понимает, что наша война идет не против ислама или против веры, практикуемой мусульманами» 8.
Где Буш преуменьшает различия, бен Ладен их подчеркивает, противопоставляя мир чистого ислама миру декадентского Запада в наиболее радикальной манере из возможных: «Неправильно любить этот мир. Вы должны любить иной мир… погибнуть во имя правого дела и отправиться в иной мир» 9.
К сожалению, бен Ладен это не просто ничего не значащий сумасшедший из тех, кого можно найти орущим на смущенных наблюдателей в Гайд Парке. Для бен Ладена, в отличие от Локка, сложные вопросы о морали и поведении требуют безотлагательного решения, ответы на них ясны, а решать их нужно срочно. Бен Ладен – это страстный человек, имеющий богатство и власть, так что его личный пример напоминает нам о пограничных случаях, которые Локк так легко отложил в сторону.
Действительно, нефтяная индустрия, источник богатства бен Ладена, представляет собой один из вопиющих примеров, противостоящих локковскому удачному обобщению, поскольку большая часть ценности нефти происходит напрямую из природы, так что «труд», который прибавляют люди через очистку и переработку этой нефти, пропорционально совсем не велик. В то же время, однако, рост и крушение экономик происходит из-за цены на сырую нефть, так что она представляет значительную часть мирового богатства. Действительно, первоначальная добыча этой нефти легла в основу более чем половины самых больших состояний в XX в. Таким образом, развитие нефтяной индустрии, во главе которого стояли автократы и деспоты из Азии, Ближнего Востока и Африки — это не-такая-уж-скрытая история преступления такого грандиозного масштаба, что выручка от него была достаточной для покупки уважения и чего угодно еще. Участвуя в создании центристского политического консенсуса после Второй Мировой войны, Рокфеллеры забыли свою собственную фамильную историю.
Разумеется, вполне возможно, что в долгосрочной перспективе власть и богатства отойдут тем, кто следует капиталистическим правилам Локка, так что религиозным фанатикам, которые так жестоко и неожиданно решили показать себя, в конечном итоге не хватит богатств и технологий, необходимых для того, чтобы угрожать безрелигиозному миру, построенному Просвещением на Западе. Но это не будет иметь никакого значения, если в краткосрочной перспективе мы все погибнем.
Сегодня, хотя бы из чувства самосохранения, мы должны посмотреть на мир заново, чтобы помыслить странные новые вещи, тем самым очнувшись от этого долгого и прибыльного периода интеллектуальной дремы и амнезии, который так неудачно назвали «Просвещением».
Карл Шмитт: неизбежность политического
Но почему кто-то должен возвращаться к старой традиции, когда новый мир коммерции и капитализма во всех вопросах кажется намного более простым и счастливым, более прагматичным? Немецкий правовед Карл Шмитт представляет радикальную альтернативу Локку и всем мыслителям Просвещения. Он признает, вслед за подписантами Вестфальского договора, что никогда не будет никакого согласия о наиболее важных вещах, по вопросам о религии, добродетели и природе человека. Но где Локк говорит, что это в природе человечества — не знать ничего о своей природе, Шмитт отвечает, что быть разделенными из-за этих вопросов и вынужденными занимать одну из сторон — это тоже часть человеческого состояния.
Политика — это поле боя, на котором и происходит это разделение, в котором люди вынуждены выбирать друзей и врагов. «Высшие точки большой политики», как утверждает Шмитт, «суть именно те мгновения, когда враг бывает конкретно и ясно увиден как враг» 10. Враг — это тот, чье присутствие заставляет нас заново ставить перед собой фундаментальные вопросы о природе человека; «враг, как фигура, это наш собственный вопрос». Из-за постоянного присутствия этих спорных вопросов, невозможно в одностороннем порядке сбежать от всего политического; те, кто пытаются это сделать, страдают от моментов абсолютного самообмана, включая подписантов Пакта Келлога (1928), поставившего все войны вне закона.
На деле все еще хуже: «Если часть народа объявляет, что у нее врагов больше нет, то тем самым, в силу положения дел, она ставит себя на сторону врагов и помогает им». Одностороннее разоружение не приносит безопасности. Когда кто-то решает не принимать решения, он все равно принимает его — неизменно ошибочное решение, которое имплицитно подразумевает, что человечество в своей основе является добрым и мирным. Для Шмитта это «является симптомом политического конца»:
«В России перед революцией переживающие свой закат классы романтизировали русского крестьянина, сделав из него доброго, порядочного и христианского мужика… аристократическое общество во Франции грезило о «по природе добром человеке» и трогательно добродетельном Народе… революции совершенно не чувствовали; примечательны та уверенность и беззаботность, с какой эти привилегированные говорили о доброте, кротости и невинности народа, когда на дворе был уже 1793‑й — «spectacle ridicule et terrible».
В отсутствие вторжения пришельцев из космоса, не может наступить такое состояние мира, которое политически объединяло бы все человечество. Это логически невозможно:
«Политическое единство по своему существу не может быть универсальным, охватывающим все человечество и весь мир. Если различные народы, религии, классы и другие группы обитающих на Земле людей окажутся в целом объединены таким образом, что борьба между ними будет немыслима и невозможна, то и гражданская война внутри охватывающей всю Землю империи даже как нечто возможное никогда уже не будет фактически приниматься в расчет, то есть различение друга и врага прекратится».
В средневековой католической традиции Шмитт видит постоянное политическое разделение человечества как бледное отражение «эсхатологически мыслимого состояния истории», постоянно требующего от людей принимать или отвергать Христа. Он соединяет политическое и религиозное декларируя свое противостояние «нейтрализаторам, эстетствующим любителям кокса, абортмахерам, крематорам и пацифистам» 11. Так же как пацифисты верят, что можно избегать политических решений в этом мире, так же крематоры отвергают телесное воскресение и религиозный выбор, который нужно принять перед попаданием в мир иной.
Таким образом, политика служит постоянным напоминанием для падшего человечества, что к жизни нужно относиться серьезно, и существуют вещи, имеющие реальное значение, поэтому Шмитт с большим одобрением цитирует речь пуританина Оливера Кромвеля, обличающую Испанию:
«Действительно, почему ваш великий Враг — это Испанец? Он враг от природы. Он от природы таков. Он от природы таков во всем, по причине той враждебности, которая есть в нем, ко всему, что от Бога. “Ко всему что от Бога” присутствует в вас или может быть в вас».
Увидев бен Ладена, объявляющего войну против «неверных, сионистов и крестоносцев», Шмитт не стал бы предлагать обойтись разумными полумерами. Он бы призвал к новому крестовому походу, чтобы заново открыть для себя смысл и цель наших жизней, возможно, позаимствовав наставления у Папы Урбана II на Клермонском соборе, призвавшего своих преданных слушателей к Первому Крестовому походу в 1096 г.: «Пускай армия Господа, когда она обрушится на его врагов, издает лишь один боевой клич: “Dieu le Veult! Dieu le Veult!”».
***
При всех возможных недостатках, подход Шмитта к политике позволяет ухватить ту существенную странность, которая присутствует в разворачивающемся конфликте между Западом и исламом. Эта странность заключается в том, как радикально отличается видение конфликта у обеих сторон. Возможно, история еще не видела столь радикального отличия. С исламской стороны остаются сильными религиозное и политическое видение реальности, в котором противостояние Западу имеет большее значение чем жизнь или смерть, поскольку Аллах будет судить своих последователей после смерти исходя из того, как они проявят себя в этой борьбе. Бен Ладен с одобрением и почти без изменений мог бы повторить бы слова Кромвеля и Урбана II. Такой язык еще находит отклик и побуждает к самопожертвованию.
Напротив, со стороны Запада (если его вообще можно назвать стороной) существует значительное замешательство по поводу того, за что идет сражение, и почему вообще должна происходить война между цивилизациями. Прямое объявление войны исламу просто невозможно представить; мы предпочитаем думать об этом как о полицейских мерах против необычных немногочисленных криминальных социопатов, иногда взрывающих здания. Мы боимся придать большее значение этой борьбе, и даже преданные западные сторонники войны знают — мы больше не верим, что на небесах Gott mit uns.
И здесь мы встречаемся с тревожным вызовом Шмитта. Сторона, на которой все, как Гоббс, ценят земную жизнь больше, чем смерть, это сторона, где все убегут от конфронтации с поля боя; но, когда одна сторона убегает, а вторая продолжает сражаться, первая обречена на поражение, вне зависимости от того, как велико было ее численное и технологическое превосходство на момент начала. Предлагаемое Шмиттом спасение от надвигающегося поражения требует утверждения политического на Западе. Здесь, однако, перед нами встает альтернативный и, возможно, еще более тревожный вывод. Пускай мы предположим, что способны повернуть вспять стрелки часов и отложить в сторону нашу неуверенность; что мы сможем вернуться к вере Кромвеля и Урбана II; что мы поймем, что вражда между Западом и исламом предопределена; и что тогда мы сможем ответить исламу с той же свирепостью, с какой он сейчас атакует Запад. Это будет пиррова победа, ведь достигнута она будет ценой всего того, что на фундаментальном уровне отличает современный Запад от исламского мира.
В предложенном Шмиттом делении мира на друзей и врагов скрывается опасная динамика. Это динамика, которая уничтожает способность к различению, а заодно ускользает от заумных рассчетов Шмитта: нужно внимательно подходить к выбору врагов, ведь мы рискуем вскоре стать такими же, как они.
***
Если мы согласимся с основными положениями Шмитта, то придем к выводу, что Запад должен или проиграть, или утратить свою идентичность. Тем или иным путем, неизбежность политического накладывает печать рока на современный Запад; но наши рассуждения окажутся неполными, если мы не предположим возможность обратного, на которую Шмитт косвенно намекает в примечаниях к своим работам. Пускай политика и правда гарантирует серьезное отношение к жизни и, поэтому, пока существует политическое, мир остается разделенным, нет никаких гарантий, что политическое, как таковое, сможет сохраниться.
Примем как данность, что одностороннее разоружение невозможно, по крайней мере для тех, кому дорого собственное выживание, но что если возможно одномоментное всеобщее разоружение и, в то же время, одновременный отказ от политики? Политическое единство во всемирном масштабе может быть и невозможно, но существует возможность всемирного отказа от политики.
Гегельянец Александ Кожев верил, что конец истории будет отмечен окончательным отказом от всех сложных вопросов. Человечество, как таковое, исчезнет, но и конфликтов больше не будет:
«Если Человек снова становится животным, его искусства, любови, игры и прочее также должны снова стать чисто “естественными”. В таком случае пришлось бы допустить, что после конца Истории люди строили бы здания и создавали произведения искусства точно так же, как птицы вьют гнезда, а пауки ткут паутину… “Окончательное уничтожение собственно Человека” означает также окончательное исчезновение человеческой Речи (Логоса) в собственном смысле. Животные вида Homo sapiens реагировали бы посредством условных рефлексов на звуковые или зрительные сигналы, и их, так сказать, “речь” ничем бы не отличалась от “языка” пчел. Тогда исчезли бы не только Философия или поиски дискурсивной Мудрости, но и сама Мудрость» 12.
Шмитт разделяет эти чувства, хотя и делает из них иные выводы. В таком объединенном мире «тогда будет лишь свободное от политики мировоззрение, культура, цивилизация, хозяйство, мораль, право, искусство, развлечения и т. д., но не будет ни политики, ни государства». Мир «развлечений» представляет собой кульминацию ухода от политического. Репрезентация реальности может стать заменой самой реальности: на место жестоких войн могут прийти жестокие видеоигры; на место героических подвигов придут захватывающие поездки в парках развлечений; на место серьезной работы мысли придут «разного рода интриги», как в мыльных операх. Это мир, в котором люди проводят жизнь, до смерти себя развлекая.
Возможность такого мира не ускользает от внимания Шмитта, но он не верит, что это может случиться в полностью автохтонной манере:
«Напрашивается, однако, вопрос, каким людям достанется та чудовищная власть, которая сопряжена со всемирной хозяйственной и технической централизацией? Этот вопрос невозможно отклонить, надеясь на то, что затем все “пойдет само собой”, вещи станут “управлять сами собой”, а правление людей над людьми будет излишним, поскольку люди тогда станут совершенно “свободными”, ведь вопрос-то как раз и состоит в том, свободными для чего они станут. Ответить на это можно оптимистическими или пессимистическими предположениями, которые, в конечном счете, сводятся к некоторому антропологическому исповеданию веры».
Такой искусственный мир потребует «технологической религии», которая будет иметь веру в «абсолютную власть и господство над природой… в бесконечную способность к изменениям и счастливое и естественное посюстороннее существование человека» 13. Для Шмитта, как политического теолога, такое «Вавилонское смешение» представляет краткий период гармонии, который служит прообразом финальной катастрофы Апокалипсиса. Вслед за средневековой традицией, Шмитт знает и страшится того, что это искусственное единство может быть осуществлено только мрачной фигурой Антихриста. Он потихоньку завладеет всем миром в конце человеческой истории, соблазнив людей обещаниями «мира и безопасности»:
«Бог создал мир, Антихрист создает подделку… Зловещий маг воссоздает мир, меняет лицо земли и подчиняет себе природу. Природа служит ему; для чего, не имеет значения — для удовлетворения любых искусственных потребностей, для простоты и комфорта. Люди, которые позволят себе быть обманутыми, будут поражены эффектом; природа покажется превзойденной, приходит рассвет эпохи безопасности; всем проблемам будет уделено внимание, мудрое предвидение и планирование придет на место Провидения».
Мир, в котором кажется, что все управляется само собой, это мир научной фантастики, от «Снежной катастрофы» Стивенсона, до «Матрицы», для людей, решивших не принимать свою красную таблетку. Но никакая репрезентация реальности не соответствует ей в точности, так что никогда нельзя терять из виду более широкую рамку, внутри которой репрезентация существует. Цена отдачи себя в руки подобной искусственной репрезентации всегда слишком велика, потому, что решения, которых мы избегаем, всегда имеют слишком большое значение. Заставив людей забыть, что у них есть души, Антихрист успешно ими завладеет.
Лео Штраус: действовать с осторожностью
Мы находимся в тупике.
С одной стороны, у нас есть более новый проект Просвещения, который так и не был воспринят на глобальном уровне и, возможно, всегда продвигался слишком высокой ценой самоотупления. С другой стороны, мы имеем возврат к более старой традиции, но этот возврат чреват мощным всплеском насилия. Невероятно кардинальное решение, избранное Шмиттом в его мрачных размышлениях, стало невозможным после 1945 г., в мире атомного оружия и бесконечного разрушительного технологического потенциала.
Какого рода непротиворечивый интеллектуальный или практический синтез остался возможен для нас? Политический философ Лео Штраус попытался разрешить этот центральный парадокс постмодернистского мира. Сложность этой задачи нашла свое выражение в сложности текстов самого Штрауса, запредельно непонятных для непосвященного. Показательный и вовсе не случайный отрывок может послужить иллюстрацией: «Единство знания и передачи знания можно сравнить с единством человека и лошади, но не с кентавром».
Действительно, необходимость в большей ясности изложения, это то, что у Штрауса бросается в глаза в первую очередь. Несдержанность философствования несет большой риск для философов (как и для городов, где они обитают), поскольку даже в наиболее либеральных и свободомыслящих режимах, существуют определенные глубоко неприятные истины. Штраус был убежден, что не он первый открыл или обнаружил эти истины. Великие писатели и философы прошлого также знали о них, но для того, чтобы защитить себя от преследования, эти философы использовали «эзотерический» стиль письма, благодаря которому «подобные тексты адресованы не ко всем читателям — лишь к достойным доверия и образованным» 14.
В качестве мысленного эксперимента, Штраус предлагает нам встать на позицию «историка, живущего в тоталитарной стране, в целом уважаемого члена единственной существующей партии, который находится вне всяких подозрений». В результате своих исследований, этот историк пришел «к сомнениям в правильности одобряемых государством взглядов». На экзотерическом уровне этот историк будет страстно защищать одобряемые правительством взгляды, но эзотерически, между строк, «автор сформулирует три-четыре предложения в том лаконичном и живом стиле, который только и способен привлечь внимание юноши, привыкшего мыслить». Этого будет достаточно для внимательного читателя, но недостаточно для неизменно намного менее просвещенных правительственных цензоров. Происходило и такое, что «некоторые великие авторы высказали ряд важных истин, вложив их в уста какой-либо недостойной уважения личности… В связи с этим вполне понятно, почему в великой литературе прошлого мы находим так много бесов, сумасшедших, нищих, софистов, пьяниц, эпикурейцев и шутов».
Штраус суммирует преимущества столь странного дискурса:
«Такая литература имеет все преимущества личного общения, но не имеет его основного недостатка — ведь личное общение было бы ограничено только кругом знакомых автора. В то же время она обладает всеми преимуществами публичной коммуникации, избегая главного минуса — смертной казни для ее выразителя».
Поскольку существуют книги (а также, возможно, и другие тексты), которые «не открывают свое подлинное значение, как и задумано автором, пока читатель не поразмышляет над ними день и ночь в течение долгого времени», культурный релятивизм и интеллектуальный нигилизм не могут оставаться последним словом в человеческой мысли. Штраус верил, что истина о человеческой природе существует, и что эта истина может быть принципиально познаваемой для человечества. В самом деле, великие писатели прошлого находятся в гораздо большем согласии по поводу этой истины, чем может показаться поверхностному читателю из-за их экзотерических противоречий, «ибо было больше великих людей, которые были пасынками своего времени или не шли в ногу с будущим, чем можно было бы с легкостью представить». Эти писатели только по видимости приспосабливались к разнообразным городам, в которых они жили. Штраус намекает нам на опасности, которые им угрожали, напоминая нам о предупреждении, которое Гете вложил в уста Фауста, поучавшего своего ученика:
«Где те немногие, кто век свой познавали
Ни чувств своих, ни мыслей не скрывали,
С безумной смелостью к толпе навстречу шли?
Их распинали, били, жгли…» [Пер. Н.А. Холодковского].
***
В изучении Штрауса нет короткой дороги. Философ живет так, как учит, так что можно безуспешно искать в писаниях Штрауса систематическое изложение скрытых истин. Возможно, единственная небольшая уступка Штрауса читателю, желающему стать философом, заключается в том, что его писания носят открыто-эзотерический характер и трудны для понимания, в противоположность писателям прошлого, которые писали тексты, кажущиеся прямолинейными, чья истинная эзотерическая природа из-за этого была еще лучше спрятана. «Открытая повестка штрауссианцев», как это декларирует гарвардский профессор Харви Мэнсфилд (сам являющийся штрауссианцем), сводится к «чтению великих книг ради них самих» и исключает попытки предложить их тупой сокращенный пересказ.
Тем не менее, некоторые темы возникают и повторяются — вопрос о городе и человеке, проблемы основания и возникновения и взаимосвязь между религией и лучшим политическим режимом. Чтобы еще сильнее обобщить, даже если не исходить целиком из исключительных случаев (как это делали Макиавелли и Шмитт), это случай, о котором не стоит забывать. Подход к политике, который говорит только о гладком функционировании правительственной машины, является неполным, и нужно в первую очередь учитывать обстоятельства, в которых эта машина была построена или создана также, шире, с какой стороны она может быть подвержена угрозам, модификациям или реконструкции.
Когда мы расширяем поле наших исследований, мы обнаруживаем, что на Земле и на небесах существует больше вещей, чем можно было помыслить в модерных мирках Локка и Монтеня. То, что эти вещи скрыты, не означает, что они не существуют или что они не доступны познанию. Например, что касается сложного вопроса о происхождении, Штраус замечает неожиданное сходство, по крайней мере на уровне конкретных деталей, между римским мифом об основании величайшего города древнего мира и библейским сюжетом из книги Бытия об основании первого города в мировой истории.
Действительно ли Штраус верит, что «не может быть великого и славного общества без эквивалента убийства Рема его братом Ромулом»? По началу кажется, что он считает Америку единственным в истории исключением из этого правила, цитируя с одобрением патриотичного Томаса Пейна: «Достижение независимости Америкой сопровождалось Революцией в принципах и практике Правительств… Правительство, основанное на моральной теории, на системе всеобщего мира, на неотъемлемых наследственных Правах Человека сейчас катится с запада на восток с намного большей силой, чем Государство меча — с востока на запад». Но уже через несколько страниц мы обнаруживаем, что даже в случае основания Америки этот патриотический подход не говорит нам всей правды, и читателю сообщается, что, возможно, «Америка обязана своим величием не только своей обычной приверженности принципам свободы и справедливости, но также и своим периодическим отступлением от них». Более того, до нашего сведения доводят, что существует «забавная интерпретация Луизианской покупки в связи с судьбой краснокожих индейцев». В самом деле, решение философа писать эзотерически напоминает нам, что даже в Америке, при самом либеральном режиме в истории, существуют табу на неполиткорректность.
Напоминая нам о вечных проблемах, политический философ соглашается с призывом политического теолога к серьезности и также присоединяется к последнему в отрицании иллюзорной идеи, что «всем проблемам будет уделено внимание». Но, поскольку философ не разделяет всех надежд и страхов теолога, он более свободен в движении по срединному пути между «Сциллой “абсолютизма” и Харибдой “релятивизма”» 15. Как утверждает Штраусс, «существует универсально действенная иерархия целей, но не существует универсально действенных правил поведения».
Штраус иллюстрирует это утверждение напоминая нам о том, что называет «экстремальной ситуацией, в которой само существование общества поставлено на карту». Пример подобной экстремальной ситуации представляет собой война. То, что достойное общество будет делать во время войны, «до определенной степени зависит от того, что враг – возможно, абсолютно неразборчивый в средствах и свирепый враг – вынуждает его делать». В результате, «не существует границ, которые можно было бы определить заранее, нет назначаемых границ для того, что может стать справедливыми репрессалиями». Более того, «соображения, применяемые к иностранным врагам, могут также применяться к подрывным элементам внутри общества». Философ заканчивает призывом: «Оставим эти печальные крайности покрытыми вуалью, которая на них справедливо наброшена».
***
Давайте резюмируем. Современный Запад потерял веру в себя. В периоды Просвещения и пост-Просвещения эта потеря веры высвободила огромные коммерческие и творческие силы. В то же самое время, эта потеря сделала Запад уязвимым. Есть ли способ укрепить современный Запад, не уничтожив его при этом заодно, то есть способ не выплеснуть младенца вместе с водой?
На первый взгляд, Штраус предлагает именно такой умеренный срединный курс, но его путь тоже чреват большими опасностями, поскольку, когда теоретический эзотеризм философа сочетается с некоторого рода практическим применением, возникает целый круговорот проблем: держа во внимании проблемную природу города, невозможно бездумно его защищать. В этом смысле то, что Штраус заново открыл эти вечные вопросы, парадоксальным образом может сделать еще более сложным их решение. Или, если сформулировать проблему в терминах эсхатологии Шмитта, штрауссианский проект пытается защитить katechon, но «лишь ускоряет процесс против своей воли». На горизонте не видно нового Александра Македонского, чтобы разрубить гордиев узел нашего века.
Более того, прямое движение вперед ограничивается американской конституционной машиной. «Сталкивая амбиции друг с другом», вырабатывая систему сдержек и противовесов, она предотвращает возможность для любой одинокой амбициозной личности возродить старую Республику. Отцы-основатели Америки ценили свободу действия намного больше, чем последующие американские политики. В конце концов, амбициозные люди поймут, что одиночка мало что может сделать в политике, и что все чисто политические карьеры заканчиваются крахом. Интеллектуальный паралич самопознания имеет свой аналог в параличе политической системы укорененном в нашей открытой системе управления.
Тем не менее, существует больше возможностей для действия, чем кажется на первый взгляд, причем именно потому, что существует больше областей, чем могут отслеживать конвенциональные правовые и юридические системы. Роберто Калассо напоминает нам об альтернативном пути в «Руинах Каша»:
«Период между 1945 г. и сегодняшним днем можно мысленно разделить на две параллельные истории: ту, которую пишут историки, с разработанной системой параметров, обсуждаемыми фигурами, массами, партиями, движениями, переговорами, производством; и ту, которую пишут спецслужбы, рассказывающая об убийствах, ловушках, предательствах, киллерах, подлогах и торговле оружием. Мы знаем, что оба подхода недостаточны, что оба претендуют на то, что они исчерпывающие, что один трудно перевести на язык другого, и что они продолжат свое параллельное существование. Но, может быть так было вообще всегда?» 16
Штраус также напоминает нам об исключительных структурах, необходимых для поддержания американского режима: «самое справедливое общество не может выжить без “разведки”, т. е. шпионажа» даже несмотря на то, что «шпионаж невозможен без приостановки определенных правил естественного права». Опять же, здесь нет никакого несогласия с Теннисоном по поводу целей, только по поводу средств. Вместо Соединенных Штатов, которые полнятся бесконечными и бессмысленными парламентскими дебатами, напоминающими произведения Шекспира в пересказе идиотов, мы должны подумать о создании Эшелона, секретной координации мировых разведывательных служб, как пути к окончательному становлению глобальной pax Americana.
Либеральные критики, которые не согласны с философом, также склонны не принимать и его политические взгляды. Раз в теоретической рамке оказывается что-то сомнительное и проблемное, раз она не подлежит открытому обсуждению, то и в политической рамке должно быть что-то губительное и аморальное, что действует за пределами сдержек и противовесов представительной демократии, описанных в учебниках старшей школы; но если американский либерализм действительно неполон, то его критика уже не кажется чрезмерно резкой. Штрауссианец не может не согласиться с призывом к действию, высказанном Освальдом Шпенглером в драматичном финале «Заката Европы»:
«Однако тем самым для нас, кого судьба поместила в эту культуру в тот миг ее становления, когда деньги празднуют свою последнюю победу, а цезаризм, их наследник, приближается безостановочно и неспешно, оказывается — посредством узко очерченного круга — заданным направление и нашей воли, и нашего долга, без которых и жить-то не имеет смысла. У нас нет свободы достичь того, другого, третьего, есть лишь свобода свершить необходимое или же нет. А та задача, что поставлена исторической необходимостью, разрешится в любом случае — будь то при участии каждого отдельно взятого человека или же ему наперекор.
Ducunt fata volentem, nolentem trahunt» 17.
Рене Жирар: конец Града человеческого
Несмотря на вдохновляющий размах штрауссианского проекта, остается неотвязное подозрение, что он мог упустить нечто, имеющее фундаментальное значение. И если французский теоретик литературы Рене Жирар хотя бы отчасти прав в своем экстраординарном подходе к мировой истории, то Штрауссианский момент триумфа на деле может оказаться довольно кратким.
Жирардианский анализ современного Запада важным образом отзывается на многие темы, уже упомянутые нами. Что касается Шмитта и Штрауса, Жирар также как и они верит, что существует пугающая истина о городе и человеке, и что вся проблема человеческого насилия была стерта Просвещением из обсуждений. Более того, придет час, когда эта истина полностью откроется нам: «ни у какого вопроса нет сегодня такого будущего, как у вопроса о человеке» 18. Возможность движения за пределы непознаваемого человека «Х» Джона Локка и рационалистов XVIII в. уже имплицитно присутствовала во всем проекте эволюционной науки в XIX в. Так же, как «Происхождение видов» Дарвина трансформировало естественные науки, какой-то автор должен предложить нам логическое и хронологическое продолжение в виде «Происхождения религий» и однажды трансформировать науки о человеке.
По мнению Жирара, этот пост-дарвинистский подход должен каким-то образом сочетать градуальность дарвинистской эволюции с пре-дарвинистским эссенциализмом, подчеркивая одновременно преемственность и отделенность человечества по отношению к остальному природному порядку. Этот более обстоятельный подход будет сконцентрирован на наблюдении, содержавшемся уже в биологии Аристотеля: «человека отличает от прочих животных большая способность к подражанию». Здесь мы находим одновременно и различие по виду, и различение по степени, что дает нам основу для синтеза между Аристотелем и Дарвином. Намек на такой синтез и отношения присутствовал уже во времена Шекспира, когда английское слово «ape» означало одновременно «примат» и «подражать».
Однако, новая наука о человеке должна продвигать идею подражания или мимесиса намного дальше, чем это было в прошлом. Если верить Жирару, все культурные институты, начиная с передачи языка от родителей к детям, требуют такого рода миметической активности, поэтому не будет редукционистским преувеличением считать мозг гигантской машиной подражания. Поскольку человечество не может существовать без подражания, мы не можем сказать, что с подражанием, как таковым, что-то не так, и люди, которые подражают другим, чем-то хуже тех, кто этого не делает. Вторая группа, если верить Жирару, вовсе не существует, хотя ее существование остается ключевым мифом для большого разнообразия современных идеологий, прославляющих абсолютно вымышленное человеческое «я», которое ни от чего не зависит.
Тем не менее, неизбежность мимесиса не означает, что он не приносит проблем. Обычно люди склонны осмысливать имитацию прежде всего как репрезентацию, как в случае изучения языков или передачи из поколения в поколение различных культурных институтов, но ничто не мешает мимесису расшириться на сферу присвоения, как ничто не останавливает людей от подражания чужим желаниям. В процессе, мимесис побуждает взаимных «шпионов по соседству» к все более острому соперничеству. Эта тревожная истина о мимесисе объясняет, почему знание о нем подавляется практически бессознательно. Из всех грехов, считавшихся смертными в средневековом католицизме, зависть наиболее близка к миметическому соперничеству, и это единственный смертный грех, который все еще остается культурным табу даже в самых авангардных постмодернистских кругах.
И наконец: поскольку способность к мимесису более развита у людей, нежели у других животных, в нас не встроено никаких инстинктивных тормозов, которые могли бы ограничивать масштаб такого соперничества. Таким образом, в центре миметического подхода находится тайна: что именно произошло в отдаленном прошлом, когда все обезьяны потянулись за одним и тем же объектом, когда соперничество между миметическими двойниками угрожало всплеском неограниченного насилия?
***
Для философов Просвещения война всех против всех заканчивается тем, что воюющие стороны признают иррациональность этой войны. Посреди кризиса сражающиеся стороны садятся за стол переговоров, у них происходит взвешенная дискуссия и они создают общественный договор, который станет базисом для мирного общества. Поскольку Жирар справедливо относится к подобному подходу как к нелепому, он считает общественный договор фундаментальной ложью Просвещения — ложью настолько наглой, что ни один сторонник теории общественного договора, начиная с Гоббса и заканчивая Руссо, никогда не верил, что договор когда-либо был подписан в реальности.
В альтернативном подходе Жирара к этому вопросу, война всех против всех завершается не подписанием общественного договора, а войной всех против одного, когда те же миметические силы постепенно заставляют сражающихся объединиться против одной конкретной личности. Эскалация войны продолжается и нет никакой точки для разумной остановки, по крайней мере до тех пор, пока эта личность не станет козлом отпущения, чья смерть поможет объединить сообщество и принести выжившим временный мир.
Это убийство открывает тайну происхождения всех религиозных и политических институтов и остается в коллективной памяти в преображенной форме мифа. Козел отпущения, воспринимаемый как изначальная причина конфликтов и беспорядка, должен умереть, чтобы наступил мир. С помощью насилия насилию был положен конец и было рождено общество. Но, поскольку общество покоится на вере в справедливость собственного порядка, лежащий в его основе акт насилия должен быть скрыт с помощью мифа, согласно которому жертва убийства действительно была виновна. Таким образом, насилие живет в самом сердце общества, а миф — это просто дискурс, эвфемизирующий насилие. Миф сакрализует насилие, осуществляемое в рамках учредительного убийства: миф рассказывает нам, что насилие было оправданным, потому, что жертва действительно была виновата и, по крайней мере в контексте архаических культур, обладала особыми силами. Миф превращает убитых козлов отпущения в богов, а религиозные ритуалы воспроизводят учредительное убийство через заместительное жертвоприношение людей или животных, тем самым устанавливая своеобразный мир, который всегда связан с определенным количеством насилия. Жертвоприношение имело такое ключевое значение, что те жертвы, которым удавалось отложить казнь или избежать ее, становились объектом почитания. Каждый король — это что-то вроде живого бога, и здесь покоится истинная природа монархии:
«Нет культуры без надгробного памятника, нет надгробного памятника без культуры; в крайнем случае, надгробный памятник — это первый и единственный культурный символ. Надземное надгробие не нуждается в том, чтобы его изобретали. Это груда камней, под которой похоронена жертва неизвестного линчевания. Это первая пирамида».
Вот как все работало раньше. Но теперь мы живем в мире, где шило больше не утаить в мешке, в той мере, во всяком случае, что мы не считаем козла отпущения виновным в той степени, на которой настаивает преследующее его сообщество. Поскольку бесперебойное функционирование человеческой культуры зависело от недостатка понимания этой истины о культуре, архаические ритуалы не могут сработать в современном мире.
В точности как у Гегеля, сова Минервы вылетает в сумерках. Разоблачение мифического прошлого открывает дорогу в будущее, в котором не останется веры ни в какие мифы; в драматическом разрыве с прошлым они будут деконструированы и тем самым — дискредитированы. Однако, совсем не по-гегельянски, наше знание скрытой истории, этих «вещей, сокрытых от создания мира», не принесет нам автоматически прекрасного финального синтеза. Поскольку мифы основания также играли критически важную роль в различении легитимного и нелегитимного насилия, их разоблачение может лишить человечество эффективно функционирующего ограниченного и сакрального насилия, в котором оно нуждается, чтобы защитить себя от неограниченного и десакрализованного насилия.
По мнению Жирара, это сочетание мимесиса и разоблачения архаической культуры подразумевает, что современный мир включает в себя мощное апокалиптическое измерение. С жирардианской точки зрения, современные политические дебаты остаются неадекватны современной мировой ситуации в той мере, в какой по всему спектру сохраняется отрицание основополагающей роли насилия, порожденного миметизмом, и, следовательно, систематически недооценивается масштаб перспективы апокалиптического насилия. Ядерное оружие ставит перед нами ужасную дилемму, но можно (с трудом) представить себе ядерное противостояние, в котором горстка государств окажется запертой в рамках холодной войны. Но что если мимесис будет побуждать другие государства приобретать то же самое оружие, из-за миметического престижа, который оно дает, так что технологическая ситуация никак не может удержаться в равновесии, а на деле содержит динамику эскалации?
Мы можем определить «либерала», как человека, который ничего не знает о прошлом и об этой истории насилия и все еще придерживается просвещенческого представления об от природы добром человеке. Мы также можем определить «консерватора», как человека, который ничего не знает о будущем и о грядущем глобальном мире и поэтому все еще верит, что национальное государство или другие институты, укорененные в священном насилии, могут сдерживать неограниченное человеческое насилие. В настоящем имеется риск синтеза слепых пятен в этом доктринерском мышлении, синтеза насилия и глобализации, при котором все границы для насилия упраздняются, будь то географические, профессиональные (например, гражданские нонкомбатанты) или демографические (например, дети). В крайних случаях, даже различие между насилием, причиненным самому себе, и насилием, причиненным другим людям, находится в процессе испарения, что можно увидеть в тревожном новом феномене суицидальных убийц. Слово, которое лучше всего описывает это безграничное, апокалиптическое насилие — «терроризм».
В самом деле, можно задаться вопросом, останется ли возможной какая-либо политика для того исключительного поколения, которое впервые узнало правду о человеческой истории. Именно в этом контексте следует помнить, что слово апокалипсис изначально означало «откровение». Для Жирара раскрытие этого ужасного знания открывает катастрофическую линию разлома в Граде человеческом: «[Это] действительно конец света, христианский апокалипсис, бездонная бездна незабвенной жертвы».
История и познание
В дебатах между Штраусом и Жираром, возможно, ключевой спорный вопрос можно свести к вопросу о времени. Когда это весьма тревожащее знание ворвется в общественное сознание, сделает невозможной всю политику и, наконец, положит конец Граду человеческому? Если есть что-то пророческое в утверждении Жирара об учредительном убийстве, то Штраус мог бы заметить, что его ситуация также напоминает бедственное положение безумца Ницше, возвещающего неверующему миру о смерти Бога:
«Я пришел слишком рано… мой час еще не пробил. Это чудовищное событие еще в пути и идет к нам — весть о нем не дошла еще до человеческих ушей. Молнии и грому нужно время, свету звезд нужно время, деяниям нужно время, после того как они уже совершены, чтобы их увидели и услышали. Это деяние пока еще дальше от вас, чем самые отдаленные светила, — и все-таки вы совершили его!»
Для Штрауса, как и для Ницше, истина мимесиса и учредительного убийства настолько шокирует, что большинство людей во все времена и во всех странах просто не поверят этому. Мир Просвещения мог быть основан на определенных заблуждениях о природе человечества, но полное знание этих заблуждений может оставаться прерогативой философской элиты. Единственное, чего следует опасаться, так это успешной популяризации такого знания, и именно в этом контексте штрауссианец Пьер Манан начал яростную атаку на теорию Жирара: «Если человеческая «культура» по существу основана на насилии, то [Жирар] не может принести ничего, кроме уничтожения человечества под ложной маской ненасилия». Жирар, в свою очередь, возразил бы, что спасение больше нельзя искать в философской сдержанности, потому что придет день, когда не будет никакого эзотерического знания:
«Мне кажется, тот дискурс, который мы здесь начали, необходим. Но если мы не будем его вести, другие будут вести его за нас. Придут другие, которые скажут то, что пытаемся сказать мы, еще лучше и продвинутся еще дальше. Сами же книги имеют второстепенное значение; те обстоятельства, которые их породили, будут бесконечно более красноречивыми, нежели сами писания, и быстро превратят в общее место те истины, которые мы с таким трудом пытаемся сформулировать. Они уже прояснены, даже слишком, для того, чтобы подпитывать нашу страсть к пустым словопрениям, и станут еще более простыми и ясными; скоро они будут понятны первому встречному».
Для Жирара знание об основополагающем убийстве обусловлено исторической работой иудео-западного откровения. Откровение может продвигаться медленно (поскольку оно содержит сообщение, которое люди не желают слышать), но оно необратимо. По этой причине решающее различие между Жираром и Штраусом (или Ницше) сосредоточено на вопросе об историзме.
На индивидуальном уровне даже в конце останется определенный выбор между Иерусалимом и Афинами. Сэр Томас Мор, христианский святой, может помочь нам в этом выборе. В своем «Диалоге утешения против скорби» Мор заявляет:
«И в доказательство, что эта жизнь — не время для веселья, а скорее время для плача, вы видим, что сам наш спаситель дважды или трижды плакал, но мы вообще не видим, чтобы он хоть раз смеялся. Я не поручусь, что этого не было, но, по крайней мере, он мудро не подал нам такого примера. С другой стороны, он подал нам примеры плача» 19.
Святой знал, что противоположное было верно для Сократа, который не оставил нам примера плача, но оставил нам пример смеха.
***
Но конец света еще не наступил, и трудно сказать, как долго будут длиться сумерки современности. Что же тогда должен делать христианский государственный деятель, стремящийся быть мудрым правителем нашего времени?
Отрицательные ответы однозначны. Не может быть возврата к архаическому миру или даже к устойчивой концепции политического, представленной Карлом Шмиттом. Не может быть настоящего примирения с Просвещением, так как многие из его простых банальностей в наше время превратились в смертельную ложь. Но государственный деятель не может уклониться от всех решений и уйти в изучение Библии в ожидании Второго пришествия, ибо тогда он просто перестанет быть государственным деятелем.
Христианский государственный деятель должен разойтись с учением Штрауса в одном решающем отношении. В отличие от Штрауса, христианский государственный деятель знает, что эпоха модерна не будет вечной и в конечном итоге уступит место чему-то совершенно другому. Никогда нельзя забывать, что однажды все раскроется, все несправедливости будут разоблачены, а те, кто их совершил, будут привлечены к ответственности. Итак, определяя правильное сочетание насилия и мира, государственный деятель-христианин поступил бы мудро, в каждом конкретном случае вставая на сторону мира. Не существует формулы, ответ на критический вопрос надо искать в каждом конкретном случае. Вполне может быть, что совокупность решений, принятых во всех этих случаях, определит судьбу постмодернистского мира. Ибо этот мир может оказаться гораздо хуже или гораздо лучше современного — миром безграничного миметического насилия или царством Божиим.
Примечания
- Leo Strauss, Thoughts on Machiavelli. Glencoe, IL: Free Press, 1958. ↵
- Pierre Manent, The City of Man. Princeton, NJ: Princeton University Press, 1998. ↵
- Leo Strauss, Natural Right and History. Chicago: University of Chicago Press, 1953. ↵
- John Locke, Atheism, in John Locke: Political Essays. New York: Cambridge University Press, 1999. ↵
- John Locke, Two Treatises of Government. Cambridge: Cambridge University Press, 2003). ↵
- John Locke, The Reasonableness of Christianity, with A Discourse of Miracles, and part of A Third Letter Concerning Toleration. Stanford, CA: Stanford University Press, 2002. ↵
- John Locke, Essay Concerning Human Understanding. Cambridge: Cambridge University Press, 1959. ↵
- George W. Bush, “Remarks by the President in Town Hall Meeting with Citizens of Ontario,” www.whitehouse.gov/news/release/2002/01/20020105—3.html (accessed 15 March 2007). ↵
- Charles Krauthammer, “They Hate Civilization,” New York Post, 16 October 2001, quoting Osama bin Laden, www.mideasttruth.com/nyp1.html (accessed 15 March 2007). ↵
- Шмитт К. Понятие политического. СПб.: Наука, 2016. ↵
- Carl Schmitt, Glossarium—Aufzeichnungen der Jahre 1947–1951. Berlin: Duncker and Humblot, 1988. ↵
- Кожев А. Введение в чтение Гегеля. СПб: Наука, 2003. ↵
- Heinrich Meier, Carl Schmitt and Leo Strauss: The Hidden Dialogue. Chicago: University of Chicago Press, 1995. ↵
- Штраус С. Преследование и искусство письма // Социологическое обозрение. 2012. Т. 11. № 3. ↵
- Рус. пер.: Штраус Л. Естественное право и история. М.: Водолей Publishers, 2007. ↵
- Roberto Calasso, The Ruin of Kasch. Cambridge, MA: Belknap Press of Harvard University Press, 1994. ↵
- Шпенглер О. Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории. 2. Всемирно-исторические перспективы. М.: Мысль, 1998. ↵
- Жирар Р. Вещи, сокрытые от создания мира. М.: Издательство ББИ, 2016. ↵
- Цит. по.: Штраус Л. Город и человек. СПб.: Владимир Даль, 2021. ↵