- Оригинал публикации: Compact
- Перевод: Никита Кутявин
«Я всегда говорил, что первый виг был дьяволом», – язвительно заметил Сэмюэл Джонсон. Он имел в виду Мильтона, среди прочего. В 1778 г., когда было сделано это признание, человек, который был еретиком даже по меркам протестантизма, уже давно был провозглашен национальным поэтом всея Англии. В английском литературном каноне оправдание «монархии» Бога было возложено на человека, бывшего в душе цареубийцей. Если бунт, инакомыслие и нонконформизм господствуют только в аду, то не там ли реальное место английской культуре в ее нынешнем состоянии?
«Вигская интерпретация истории» не называлась так, пока Герберт Баттерфилд не придумал это словосочетание в 1931 г., но Джонсон к тому времени успел выявить её теологическую подоплёку. Как только укореняется этот подлинно английский взгляд на исторический процесс, инакомыслие предсказуемо приходит к власти, несмотря на всё более хрупкие реставрационные преобразования. Трудно не заметить здесь работу храповика. Круглоголовые становятся вигами, затем либералами и янки, а потом прогрессистами – и всегда побеждают, как внутри страны, так и на международной арене. Как точно сформулировал Эд Уэст, «правые» – в относительном, то есть динамическом, понимании – всегда находятся на неправильной стороне истории.
В предисловии к книге «Бог и золото» Уолтер Рассел Мид отмечает:
«Со времен Славной революции 1688 года, установившей парламентское и протестантское правление в Британии, англо-американцы всегда были на стороне победителей во всех крупных международных конфликтах… Более 300 лет непрерывных побед в крупных войнах с великими державами: это начинает выглядеть почти как закономерность… Мы побеждаем, нам кажется, что мы видим конец истории, но мы ошибаемся. Это тоже начинает немного напоминать закономерность».
Здесь речь идёт не просто о работе неудержимого сатанинского механизма. Но и не о чём-либо ином. Духовное цареубийство всё прочнее закрепляется у себя на родине, неудержимо распространяясь и за ее границы. Именно эту закономерность мы должны понять.
Одно из развлечений для сломленных и униженных правых – поиск, в обратном историческом порядке, того момента, где всё пошло не так. Когда в последний раз дела в целом шли хорошо? Неужели нам придётся вернуться ко временам до принятия Закона о гражданских правах и Закона об иммиграции и гражданстве 1965 года, как предлагает Кристофер Колдуэлл? Или, как предполагают либертарианцы, вернуться к истокам, до краха золотого стандарта, как это подразумевалось уже при создании Федеральной резервной системы, а позже и при конфискации золота Франклином Рузвельтом? Или же это относится к периоду до закрытия фронтира, к концу XIX века? Или же это было еще до волны массового предоставления избирательных прав, начавшейся в начале того столетия? Или, с точки зрения религиозного традиционализма, может быть, никакого убежища не найти, кроме как до разрыва с Римом и запустения монастырей? Неужели всё, что появилось после XVII века, или даже после XV, безнадёжно? Эти и многие другие предположения требуют детального изучения. Но если протестантизм, научная революция, либерализм и промышленный капитализм уже стали причиной нашего падения, то кем же мы сами являемся?
Для англичан эта линия вопросов неизбежно приводит к определенному выводу. Ошибка была там, где все началось. Англичане всегда были тем народом, чья история примет именно такую форму. На каждом важном перекрестке мы сворачивали налево. Мы всегда поворачивали не туда. Поворот не туда – это мы.
Всякий раз, когда задают вопрос, почему те или иные события произошли именно таким образом, подразумевается поиск причины, что является симптомом более глубокой – лежащей в основе – проблемы. Ниже нас падать некуда. Сатана прекрасно это понимает. Как цитирует его Мильтон в «Потерянном рае»:
В Аду я буду. Ад – я сам. На дне
Сей пропасти – иная ждет меня,
Зияя глубочайшей глубиной,
Грозя пожрать. Ад, по сравненью с ней,
И все застенки Ада Небесами
Мне кажутся.
(Джон Мильтон, Потерянный рай, Книга 4. Пер. А. Штейнберга).
Главная проблема английских правых проста: она кроется в нашем коммунистическом прошлом. Если слово «коммунистический» поначалу кажется преувеличением, нам следует проявить терпение в стремлении к пониманию. (Обосновать слово, но не само явление – вот в чём вся загвоздка.)
Эта задача лишена всякой оригинальности. Просто «читая старые книги», Кертис Ярвин, под псевдонимом Менциус Молдбаг, все наглядно демонстрирует. Шаги, предпринятые в его блоге «Unqualified Reservations», повторяются здесь в иных терминах.
Неореакционная школа Ярвина, помимо прочего, переосмысливает вигскую интерпретацию истории, воспринятую (и принятую) правыми. Ктулху всегда плывет влево, замечает он. Как пишет Лавкрафт, было предсказано, что «по всей земле запылает губительный пожар экстатической свободы». Этот «ультракальвинизм», который всегда является и своей противоположностью, изначально охватывает все, чем когда-либо могли быть левые. Никогда не будучи просто внешним, он также, несмотря на свою «потусторонность», с самого начала находился внутри.
Яростный секуляризм современных левых глубоко обманчив. Их теологическая амнезия – не более чем симптом религиозной одержимости. Основное течение радикального инакомыслия, во всем своем религиозном рвении, лишь тривиально замаскировано. Но левые здесь полностью захвачены провалом правых.
Хорошо известно, что даже американские консерваторы – либералы. Это гарантируют революционные истоки Соединенных Штатов. В Англии ситуация не так уж сильно отличается. Там тоже всеобъемлющая революция обрывает все реальные нити легитимных традиций. Все, что не основано на революции, вызывает смех. После обретения независимости лоялистские «тори» не вносят никакого вклада в американский политический порядок. Они просто не-американцы. Аналогично, после победы парламента в английской гражданской войне остатки старого режима уже вовсе не англичане, а нормандцы – франкоязычные феодальные аристократы и католики. Категория «английский аристократ» полностью утрачивает свою актуальность с самого начала. Таким образом, маска клоуна изготавливается заранее для врагов вигов – «тори».
Кризис английского консерватизма лучше всего рассматривать как роковую неизбежность или хроническую болезнь. С середины XVII в., а затем и с конца XVIII в., «англо-консерватизм» рождается и возрождается как пародия. Его английские, а затем и американские черты принципиально несовместимы с любыми попытками придать ему легитимность, выходящими за рамки соответствующих революций. Единственный результат, достижимый в обоих случаях, – контролируемая революционная. Даже этот контроль имеет ограничения – это власть во второй, или более высокой, степени. Он строго относителен и, следовательно, не имеет принципов. Строить что-то на таком «фундаменте» было проблематично.
Масштабы и глубина консервативных неудач могут показаться не чем иным, как чудом. Новейшая история привела нас к откровенной пародии. Возможно, неизбежно, что проекты консервативного восстановления плавно – и с поразительной быстротой – перерастают в воинствующие левые движения. «Неоконсерватизм» еще менее консервативен, чем «неолиберализм» нов. Новизна последнего заключается в чистой уступке, основанной на открытой передаче всех социальных полномочий государству. Неоконсервативное предательство еще более клоунски цинично, сводится без остатка к захвату заранее сформированного электората в целях, которые заканчиваются чистым внешнеполитическим авантюризмом. Обвинять «неореакцию» в подобном цинизме означало бы приписывать ей совершенно неправдоподобный дух практической эффективности. В лучшие свои моменты она была скорее не программой, а причитаниями.
В английском языке приставка «нео-» обещает усиление свободы. «Неолиберальный» означает свободнее, чем когда-либо. «Неоконсервативный» означает консервативный только в интересах свободы. «Неореакция» означает реакцию постольку, поскольку этого требует свобода. Все это обещания, но не серьезные пророчества. Если вам ничего из этого не понятно – ваша проблема, вероятно, не в приставке «нео-», а в понимании английского языка.
Дело, очевидно, не в том, что свободы действительно становится больше. Суть в том, что обещания, особенно обещания свободы, становятся всё дешевле. То, что мы называем «инфляцией» в денежной сфере, является частным случаем этого общего явления, отмечающим стрелу виговской истории. Глубинная тенденция заключается в том, чтобы всё больше лгать о свободе, в соответствии с алхимией политической модернизации, в которой древние идеалы всё щедрее сочетаются с тщательно продуманной ложью.
Здесь нас искушает понятное, хотя и глубоко ошибочное, предположение. Мы могли бы подумать, что «благость Провиденья доказать, Пути Творца пред тварью оправдав» означало бы решить проблему сатанинского восстания. Однако кальвинизм – не решение проблемы, а нечто, скорее, противоположное ей. Это интенсификация проблемы, выходящая за пределы чудовищного динамического парадокса. Нет ни одной доктрины свободы воли – светской или религиозной, утвердительной или отрицательной – которая бы умиротворила либертарианскую закваску механицистов с их новыми целями и новыми машинами.
Мильтон отодвигает проблему на задний план. Человек восстал, потому что первым восстал Сатана. Весь хаос Реформации, включая все вопросы равенства, свободы и монархии, повиновения и инакомыслия, возводится до люциферианского уровня:
Но какой указ,
Какое рассуждение дают
Кому-то право нас поработить
Самодержавно, если мы Ему
Равны, пусть не могуществом, не блеском,
Но вольностью исконной?
(Джон Мильтон, Потерянный рай, Книга 5. Пер. А. Штейнберга).
Там, в размышлениях и кознях Древнего Врага, эмпирейский часовой механизм воли всё ещё вращается и горит, погружаясь во всё более адские глубины. Вращение – вот что главное, механизм. Он не был создан для мирного существования или состояния покоя. И ни на йоту не был впоследствии усовершенствован.
Торжествующее Провидение окутывает всё, что ставит его под сомнение. Сатанинское искажение неизбежно. Представить себе неповиновение Провидению – это уже бунт, а значит, бунт – это всё ещё Провидение. Сатанинский подрыв канона сам по себе оказывается каноничным.
«Мы обречены», – заключает Джон Дербишир с впечатляющей лаконичностью. «Значит, вы имеете в виду, что есть шанс?»
Открытая спираль
Кто такие англичане? Как бы жалко это ни звучало, теперь мы боимся об этом спрашивать. Задавать вопросы – значит возвращаться к Священному Писанию, каноническим текстам, которыми определяется наша культура. Но в Вавилоне царит антиканон с его двумя гигантскими столпами. В экзотерическом плане возникает деконструированный и оразноображенный новый канон, посредством которого студенты, дети и широкая публика должны руководствоваться чуждым духом, отличным от их собственного. Наряду с этим, окутанный тактической непрозрачностью, но все более бесцеремонно демонстрируемый на публике, существует эзотерический канон разрушительных принципов и инструментов, с помощью которых предполагается продвигать извращение и разрушение.
В той мере, в какой светская история выносит свой вердикт, наше поражение уже является всеобъемлющим и неискупимым. Ничему нельзя учить, если это не против нас. Поскольку официальные органы английского образования практически потеряны, связь со словами, которые для нас наиболее важны, стала делом счастливого случая. Кажущейся случайности сопутствуют иллюстрации.
В послесловии к изданию Signet Edition «Сердца тьмы» и «Тайного сообщника» Винс Пассаро описывает, как чтение этой книги в 1978 г. стало поводом для общения с Эдвардом Саидом, увидевшим Пассаро, читающего книгу в холле Колумбийского университета. Саид стал высокопоставленным жрецом в Вавилоне и уже был профессором английского языка в Колумбийском университете, а его «Ориентализм», классический труд из эзотерического антиканона, готовился к публикации. В Колумбийском университете он преподавал курс по современной британской литературе, на который был приглашен Пассаро.
Конечно, «современная британская литература» – это запредельно тупая категория. Никакого «британского» языка не существует. «Британский» здесь, как и в целом теперь, это категория, призванная задушить английский язык. Через неё англичан сначала лишают их языка, а затем и всей их идентичности. Подразумеваемое различение почти наверняка включает противопоставление американскому языку, и таким образом английские народы ещё больше рассеиваются.
В любом случае, Саид, скорее всего, был невиновен в том, как назывался его курс. У него были свои люди, и он неустанно боролся за них. Из этого можно многому научиться, даже если это очень далеко от того урока, который он сам стремился преподать.
«Разве вы не разговариваете с м‑ром Куртцем?», – спрашивает Марлоу у безымянного русского, «последнего ученика Куртца», встреченного на внутренней станции. «С этим человеком не разговаривают – его слушают», – отвечает русский. Пассаро относился к Саиду с таким же благоговением. В обоих случаях это восхищение кажется чрезмерно преувеличенным. «Саид был величайшим литературным умом, которого мне когда-либо доводилось видеть, на несколько порядков превосходящим всех…» Возможно, эта история меньшего не предполагала. Хотя Саид, конечно, не был Конрадом, и даже Конрад не был равен Куртцу.
Пассаро указывает на загадку Конрада: «Неясно, почему из пяти или шести языков он выбрал для написания произведений именно тот, который выучил позже всего в жизни: английский». Он проницательно добавляет: «Когда Марлоу размышляет о том, почему Куртц наделил его всеми этими ужасными видениями, он приходит к выводу, что это произошло потому, что „он мог говорить со мной по-английски“».
Пассаро также говорит о «глубокой связи Конрада с английским языком, о его приверженности ему как средству искупления, даже для Курца, который, наконец найдя говорящего по-английски человека, получает возможность рассказать свою ужасающую правду». Голос Пассаро здесь, несомненно, ангельский (голос ангелов/Англов), несмотря на его собственные намерения, которые, как всегда, ничего не значат. Он не только затрагивает шедевр английской прозаической литературы, но и осуществляет рефлексивное путешествие в тайну английскости, англоязычности.
Реалистично говоря об англичанах, мы уже поднимаем вопрос о линии Хайнала, которая отмечает те регионы Европы, где избегаются браки между двоюродными братьями и сестрами. Любое население, противящееся бракам между двоюродными братьями и сестрами, имеет отчетливо выраженную этническую раздробленность, и, таким образом, выходцы из северо-западной Европы, практикующие межэтнические браки, представляют собой особый народ. Среди них раса и культура переплетаются в открытой спирали. Включение в общество является для них важнейшей культурной, даже биологической темой. Попав в эту разрушающуюся орбиту, эта внутренняя потребность в общении может перерасти в этническое самоуничтожение. Быть настроенным негативно по отношению к англичанам – это исключительно по-английски.
Конрад связывал английскую демографическую яму с морем. В конце концов, именно через море, и в частности через британское торговое судоходство, он и оказался в его плену. В «Сердце тьмы» самый отстраненный – и безымянный – рассказчик говорит о «связи моря», которая «заставила нас быть терпимыми к рассказам друг друга – и даже к убеждениям». В этом легко узнать морской либерализм. Венецианцы и голландцы хорошо это понимали, но англичане – больше всех.
Как и следовало ожидать от самой образцовой в мире культуры, практикующей неродственное скрещивание, амбивалентность английского языка не имеет себе равных. Когда кажется, что для него всё потеряно из-за разрушительных сил изнутри – когда кажется, что он совершенно потерял себя – он находит драгоценное спасение извне. Разрушительная работа его неукротимой внешней направленности смягчается его способностью к поглощению. Случаи, подобные ситуации с Конрадом, происходят неожиданно, но достаточно часто.
Понять исконную веру культуры, направленной на неродственное скрещивание, сложная задача. Поиск её через регрессию означает неизбежное восстановление неразрывно чуждого или изначально неместного элемента. В этом смысл послания Курца для Торжествующего Провидения.
По традиции, связь с духами предков и с чудовищами, которые их сопровождают, требует морских и прибрежных путешествий. Уже в одиннадцатой книге «Одиссеи» путешествие в страну мертвых включает в себя неоднозначное пересечение моря и реки – упоминаются и океан, и Стикс. В последующей эпической традиции, от Вергилия до Данте, переходы в земли тьмы или оккультные миры – подземный мир, Аид или ад – предполагают переправы через реки на паромах. В частично независимой традиции Беовульф спускается через воды болота, чтобы достичь и убить Мать Гренделя, «проклятое чудовище морских глубин». Эти путешествия следует отнести к числу наших самых глубоких мифологических структур, трансрелигиозных по своему масштабу. Поэтому величие Конрада заключается в том, что он радикально, и убедительно, переосмысливает их.
Его река «похожа на огромную змею; голова ее опущена в море, тело вытянуто, а хвост теряется где-то в глубине страны». Страна тьмы теперь находится не на далеком берегу, а в конце реки, куда можно добраться, двигаясь по змеевидному пути.
Марлоу выражает ироничный британский патриотизм, который к его времени уже превратился в устоявшийся империализм. Изучая карту мира, он замечает: «Немало места было уделено красной краске, – на нее во всякое время приятно смотреть, ибо знаешь, что в отведенных ей местах люди делают настоящее дело». Слово «дело» заслуживает пристального внимания на протяжении всего «Сердца тьмы». Это один из нескольких по-библейски звучных рефренов, затяжных иронических замечаний и знаков глубокого почтения, повторяющихся в странных и зловещих ритмах: благородное дело, фантастическое вторжение, торговые тайны, слоновая кость, голос, метод, дикость, извилистая река, первобытная земля, великая тишина, одиночество, кошмары, ужас и — поглощающая всё, безвозвратно – тьма. Поразительно, как много в этом небольшом произведении зацикливается и настойчиво повторяется. Мы касаемся самых пограничных рубежей английского языка – подобно морю. Конрад вовлекает нас в ясную, хотя и неизбежно запутанную, этническую топологию, описываемую детально и поэтапно.
О Марлоу, как говорит самый отстраненный и безымянный голос повествования, «для него смысл эпизода заключался не внутри, как ядрышко ореха, но в тех условиях, какие вскрылись благодаря этому эпизоду». От внешней оболочки к внутренней, к ядру, история продолжается, прежде чем вернуться. Путешествие прослеживается от (безымянной, граничащей с океаном) Внешней станции, до Центральной станции, и до Внутренней станции, где обнаруживается Куртц, «ползая» вверх по реке в темные недра, а затем обратно. Ни для Марлоу, ни для английского языка Внутренняя станция Куртца не является домом. Это даже не древний, затерянный, обрывочно помнимый и населенный призраками дом. Это совершенно чуждое место, «конечный пункт, куда можно было проехать на пароходе, и… кульминационная точка моих испытаний».
Однако и Куртц в конечном итоге теряется из виду. Он англичанин лишь в английском понимании этого слова, то есть благодаря усыновлению, переводу и смешению. «Его мать была наполовину англичанкой». Марлоу уделял ему больше внимания. «Но я не мог ему уделить много времени, так как помогал механику разбирать на части протекающие цилиндры, выпрямлять согнутый шатун, производить ремонт. Я жил, окруженный гайками, опилками, ржавчиной, болтами, ключами для отвертывания гаек, молотками – предметами мне ненавистными, ибо я не умел с ними ладить». Можно ли было бы выразить это более проницательно и всесторонне по-английски?
В отвлекающем деловом шуме английских планов торжественность миссии в конце концов почти затмевается. То, что это чужеземное существо и еще более чужеземные вещи, с которыми оно смешалось, будут возвращены к нам, – это вопрос священной, незыблемой судьбы. Это не что иное, как Торжествующее Провидение, которое призывает вернуть его в английскую культуру, на Внешнюю станцию, где великая змея реки встречается с «морем неумолимого времени». Но «душа его была одержима безумием».
Зачем нам войны канонов?
Беда Достопочтенный рассказывает, как папа Григорий I, встретив двух мальчиков на невольничьем рынке, узнал, что они англы. Само это слово подсказывает ему, что им и их народу суждено стать «сонаследниками» ангелов, и через уши Беды – или его воображение – пророческое предзнаменование входит в историю. В этот момент английский язык окончательно проходит через осознание себя. Торжествующее Провидение впервые демонстрирует это на практике.
Народ формируется благодаря общеупотребительному Писанию. Под «английским Писанием» здесь подразумевается наш канон – по сути, спорная концепция во многих отношениях. Культурное и институциональное пространство, которое он занимает, примерно соответствует национальной церкви, которой, к сожалению, не существует. Его авторитет абсолютный, но возвышенный, «невидимый».
Центральное место в этом каноне занимает Библия Тиндейла, замененная Авторизованной версией короля Якова 1611 г., а затем это место стало вакантным – навсегда. Произведения Уильяма Шекспира столь же священны для него, а эпическая поэзия Джона Мильтона едва ли менее фундаментальна с доктринальной точки зрения. К его наиболее внушительным форпостам относятся великие классики Адам Смит и Чарльз Дарвин. Народы, находящиеся под руководством такого канона, как будто это их верховный закон, здесь будут называться англичанами. Если это определение не вызывает раздражения, то оно не попадает в суть.
Канонизация подчиняется принципам. Дополнять можно, исключать – нет. Ни одна частица канона, как бы сомнительно она не выглядела, никогда не удаляется. Поскольку однажды добавленное нельзя впоследствии вычесть, позитивное изменение канона становится вопросом предельной торжественности.
Об этом можно сказать гораздо больше, но, что более важно, добавить больше особо нечего. Консерватизм синонимичен уважению, а крайний консерватизм – почитанию. Инфляция олицетворяет собой дегенерацию. Так же, как денежная инфляция или инфляция образования, инфляция канона не может быть принята по здравом размышлении.
Утверждения Беовульфа и Беды Достопочтенного трудно опровергнуть. Среди канонически признанных английских переводов с классических языков «Энеида» Драйдена служит образцом. Кого же еще можно считать достойным того, чтобы с величайшей торжественностью перенести на наш язык Гомера и трагиков, Гесиода, Сапфо, древних философов и историков, Евклида, Овидия и Цицерона? Если считать ключевым образ «Левиафана» (о котором английский язык всегда должен говорить, ведь наш святой покровитель, в конце концов, истребитель драконов), мы можем с уверенностью добавить Гоббса и Мелвилла («Моби Дик»). Канонические перспективы Мальтуса, Юма, Гиббона и Рикардо, несомненно, сильны. Среди поэтов Блейк и Паунд – серьёзные кандидаты. Конрад («Сердце тьмы») и Маккарти («Кровавый меридиан») слишком молоды, чтобы уверенно вывести их из прочного параканона, даже если ни один здравомыслящий читатель не может всерьёз усомниться в статусе ни одного из них. Основные произведения Толкина подверглись беспрецедентной спонтанной народной канонизации, но прошло недостаточно времени для более широкого признания. Канонизации Лавкрафта (к счастью) также мешает его новизна, поскольку его случай особенно сложен, хотя и отбросить его невозможно.
Здесь необходимо признать, что ни один вариант английского канона не будет даже отдаленно «разнообразным и инклюзивным» в современном господствующем представлении об этих терминах. «Равенство» для него еще более чуждо. Поэтому канонизация по необходимости делает императивы «разнообразия, равенства и инклюзивности» (англ. DEI) непримиримым врагом (даже если евреи и шотландцы внесли в него значительный вклад, а Октавия Батлер за один «Ксеногенез» может быть без колебаний включена в параканон). Укрепление основного канона влечет за собой очевидную культурную войну. Если бы эта война велась одним человеком, ее исход был бы крайне сомнительным. Но она ведется не одним человеком, и даже не человеком в первую очередь. То, что действует невидимо, через нас, действует наиболее эффективно и доводится до конца. (Это наша оккультная вера). Торжествующее Провидение не является источником взаимопонимания.
Формирование канона – заслуженная тема наших самых утонченных споров и священных войн. Канон постигает религию через культуру, а культуру через литературу. В его рамках идентичности обретают театральный характер (даже самые возвышенные). Это не умаляет их, а, наоборот, возвышает до уровня ангельского общения. Однако при вульгарной интерпретации это может привести к странным последствиям. Мы подошли к вопросу о критике, но пока не будем на ней останавливаться.
В литературе все голоса заслуживают иронической отстраненности. Это означает, с другой стороны, что они преодолевают всякую субъективную доверчивость. Наше участие в их посланиях мудро, когда мы наиболее осторожны в своих суждениях. Хотя всё в мире смертных – история, нет истории, не построенной как нарратив. Разница между религией и литературным нарративом – мнимая, хотя у этой путаницы тоже есть свои причины. Роли, которые мы играем, написаны помимо нашей воли. Мы достигнем вершины религиозного, когда постигнем Откровение нашего языка.
Кеннет Кларк часто повторяет, что английское литературное превосходство коренится в иконоборчестве протестантской революции. Буквальная слепота Мильтона наглядно это демонстрирует. Наши слова возникают на фоне сокрушительного падения идолов. Идол – это маска, воспринимаемая как нечто иное, чем маска. Не верьте ничему, во что невозможно поверить. Это английская традиция. Это заповедь со смутным происхождением, которая, конечно же, может привести к очень серьезным последствиям.
Простые люди начинают задаваться вполне естественным вопросом, что, черт возьми, происходит на наших факультетах литературы в университетах и, соответственно, в наших школах? Отрицательные ответы на эти вопросы, хотя и важны, в конечном итоге недостаточны. Да, в нашем Вавилоне сейчас царит идолопоклонство перед суверенной политикой, но это происходит потому, что, по-видимому, потерпело крах нечто другое, нечто более фундаментальное. Культурная вера, трансцендентальная вера, можно сказать, на интеллектуальном диалекте немцев, рухнула. Священное Писание воспринимается не более чем как коварный манифест, посредством которого мы определяем себя под идеологическим руководством.
Разрушения огромны, носят библейский масштаб, но смысл библейского Откровения, как известно, понимается нами крайне плохо. Библейское Откровение – это прежде всего самоподтверждение Писания как такового. Оно говорит о мире лишь косвенно. Дело вовсе не в том, что объектом Писания является Откровение, тем более объектом среди прочих. Писание и есть Откровение. Мы уже живем в нем.
Пророчество строго переводится в контекст путешествий во времени, что делает его по сути неправдоподобным. Если пророчество когда-либо сбудется, то ход вещей не может быть таким, каким он кажется. В таком случае, то, что говорит пророчество, в первую очередь, почти полностью не зависит от его послания. Наличие пророчества важнее всего, что оно может сказать. Так существует ли пророчество? Решение этого вопроса, как и любых других вопросов сопоставимой важности, лежит не на нас, а на Торжествующем Провидении. Именно здесь мы отделены от наших врагов. Священная судьба стоит по одну сторону, суверенная политика – по другую.
Невозможно глубоко проникнуть в суть времени, не испытав сильного религиозного чувства. Мы относимся к сверхразумам, или возвышенным суперразумам, не как персонаж видеоигры к превосходящему его персонажу, а как персонаж видеоигры к игроку или дизайнеру видеоигры – по крайней мере, приблизительно. Хотя всё, безусловно, не так просто, как предполагает эта концептуальная притча, но и не менее сложно. За пределами нашего горизонта будут существовать разумы, и поскольку наша временная рамка тогда сама будет вырвана, они всегда будут существовать. Это лишь минимальная формулировка реальности, проверенная даже самым едким атеизмом. Вечность пульсирует ангелами. Можно ли окончательно опровергнуть эту метафизику подчинения разума (даже англичанам)? Подозреваю, что многие сначала захотят оспорить её. Тем не менее, в конце концов, вы подчинитесь. Этого требует Торжествующее Провидение.
Тем временем, пока мы ждём, не косячьте с каноном. Здесь зарождается временная консервативная коалиция за библейскую целостность, и она уже, пусть и в зачаточном виде, действует. Она заслуживает поддержки. Кем бы ни оказался Истинный Господь Небесный, это Его дело. Это остаётся неизменным, даже если Истинный Господь Небесный, по общему мнению, – ничто. Если смерть Бога не предписана английским Писанием, то она, безусловно, допускается в нём, по крайней мере, на некоторое время. Культура – это великая вера, в рамках которой доктринальные детали, даже самые возвышенные, мало что значат. От Писания происходит всякое толкование.
Вопрос о том, следует ли верить или не верить Библии – только авторизованной версии короля Якова 1611 г., в любом случае, – зависит от её каноничности. Как должны признать все, кто с нами, её следует изучать до любой интерпретации. В этом отношении аргументы фундаменталистов безупречны. То, что говорит Библия, зависит не от её смысла, а только от обратного. Её культурный авторитет, или каноничность, основан исключительно на первом, а не на втором. Её даже полное неверие серьёзно не поколеблет. В то, во что нужно верить, будут верить, когда это потребуется.
Вера как таковая имеет мало значения. Она хрупка и ограничена. Даже самое незначительное чудо может смыть её, подобно халупе, оказавшейся на пути наводнения. Совсем иная вера – в Священное Писание, неуязвимая для превратностей веры. Именно это английское образование, под руководством Торжествующего Провидения, всегда укрепляет. Такая вера защищена от самых коварных уловок самого Люцифера, пока она типографски безошибочна. Канон – при условии сохранения его целостности – поглощает любые сомнения, оставаясь нетронутым.
Высший разум утвердил Библию 1611 г. как краеугольный камень английского канона, так что через неё будут являться знамения и чудеса. Это основное и непреходящее пророчество, вне которого у нашего народа нет будущего. Народы, не почитающие своих ангелов, обречены.
Среди всего нашего сарказма и скептицизма, по крайней мере, можно с абсолютной эпистемологической уверенностью утверждать следующее: все подлинно канонические произведения английского языка были созданы под точным руководством некоего глубокомысленного Вопрошающего Ангела, впитавшего в себя все наши сомнения, с неуязвимой англоязычной верой в качестве остатка. Именно это понял папа Григорий I благодаря озарению Торжествующего Провидения.