- Оригинал публикации: Dragons Over Spaceships… // Myth as Meth // Akrasis
- Перевод: Артём Тютюнников
Данная подборка текстов Р. Скотта Бэккера продолжает линию его предыдущей публикации на Spacemorgue («Постгуманистическое будущее литературы»). От литературной тематики автор переходит к общекультурному контексту.
«Драконы верхом на звездолётах» — доклад, прочитанный Бэккером в 2004 году в Университете Брока. Это оригинальный философский взгляд писателя на природу фантастики как культурного адаптационного механизма в условиях нарастающего футурошока.
В эссе «Миф как мет» Бэккер разворачивает намеченную аргументацию в общекультурном контексте для анализа влияния прогресса на наши когнитивные механизмы.
Наконец, «Акразис» — это тревожная speculative fiction на стыке философии, футурологии и научной фантастики, флэшфорвард, эскиз грядущего общества, где культура и её объяснительные механизмы уже мутировали до неузнаваемости. Чем будет человек в этом трудно прогнозируемом (постсингулярном?) будущем?
Драконы верхом на звездолётах: фэнтези и научная фантастика как культурные протезы
Вступительные замечания
Прежде всего, должен сказать, что я недостаточно компетентен, чтобы определённо утверждать что-либо из нижеследующего. Я думаю, что способен сказать кое-что интересное, однако существует чертовски высокая вероятность, что на самом деле — нет. Я предоставляю решать вам, а сам укроюсь под защитой древней аксиомы неформальных рассуждений, которая гласит, что истинность или ложность утверждений не зависит от личности глупца, который решился их озвучить.
Введение
Я хочу поговорить о соотношении нашего современного восприятия времени и жанров фэнтези и научной фантастики. В частности, я хочу обсудить процесс, который можно назвать «застреванием», — то, как технологические инновации и теоретические разоблачения, эти сросшиеся плоды институционализированной науки, выбросили нас за пределы времени.
Утверждение
Моё утверждение, в таком случае, можно сформулировать следующим образом: я буду утверждать, что оба жанра представляют собой результат гибельной трансформации, которой подверглось наше восприятие мира со стороны «научного прогресса».
Чтобы смоделировать эту трансформацию восприятия, я обращусь к тому, что историк-концептуалист Райнхарт Козеллек называет «горизонтом ожиданий» и «пространством опыта». Я буду отстаивать точку зрения, согласно которой научная фантастика и фэнтези являются результатом того, как приложения и следствия науки искалечили эти две фундаментальные стороны нашего восприятия. С одной стороны, горизонт наших ожиданий под давлением различных приложений науки сколлапсировал в точку вследствие ускоряющегося темпа изменений. С другой стороны, следствия научного знания угрожают привести к коллапсу нашего пространства опыта вследствие не просто разоблачения, но уничтожения интенциональности.
Как научная фантастика, так и фэнтези являются попытками скомпенсировать воздействие этих надвигающихся феноменологических катастроф. Оба жанра носят утешительный характер. В то время, как научная фантастика пытается нарративными средствами восстановить наш утерянный горизонт ожиданий, фэнтези пытается нарративными средствами восстановить наше утерянное пространство опыта.
Райнхарт Козеллек: адаптация
Со времён Просвещения наука постепенно вытесняла традиционные формы познания и становилась единственной парадигмой рациональности в современном обществе. Вдобавок к тому, чтобы рассказывать нам об устройстве мира, наука начала указывать нам, что есть, как жить, и даже как растить наших детей. И она и должна этим заниматься. Наука, вне всяких сомнений, является мощнейшим инструментом по производству открытий из всех, которые когда-либо знало человечество.
До тех пор, пока научные истины делают возможными такие вещи, как лекарства от оспы или термоядерные взрывы, наука не может быть просто ещё одной разновидностью «языковых игр». Утверждения, будто научные истины в конечном счёте базируются на тех же самых зыбучих песках конвенциональности или формализма, что и литературоведческие или философские истины, игнорируют саму суть различия, которое требуется объяснить. Теоретические истины, порождённые научными институтами, резко превосходят по своей силе теоретические истины, порождённые в какой-либо другой области, — и точка. Всякая теория значения, которая не способна убедительно объяснить это удивительное различие, либо неполна, либо несостоятельна.
Важнейший для меня пункт в этом обсуждении состоит не столько в том, чтобы отвергнуть такие «дружественные художественной литературе» теории, как контекстуализм, социальный конструктивизм, постструктурализм и т. п., сколько в том, чтобы напомнить о неоспоримой разнице между наукой и другими институционализированными способами теоретического познания. Когда мы говорим о действенных формах теоретического познания, наука остаётся попросту единственным игроком на этом поле. Наука должна приводить нас ровно в такой же трепет, в какой приводят все созданные ею ужасы и чудеса. Чем бы ни было знание, наука — это его наиболее могущественное выражение. Чем бы ни была рациональность, наука — её наиболее убедительный пример. С громадным преимуществом.
В донаучные времена в деле понимания себя и мира мы во многом полагались на интенциональные объяснения. Интенциональные объяснения, грубо говоря, создают понимание посредством поиска мотивов и целей для вещей и событий. Также они ссылаются на нормы и ценности. Когда называем мотивы наших действий, мы не только сообщаем другим некие объяснения, но зачастую в то же время ищем оправдания. Мы наказываем наших детей, «чтобы преподать им урок». Мы покупаем бутылочку хорошего вина, «чтобы произвести впечатление». Мы жертвуем на благотворительность, «чтобы сделать что-то хорошее». И так далее.
Мы, люди модерна, как правило ограничиваем подобные объяснения сферой межчеловеческих отношений и деятельности. Наши домодерные предки, с другой стороны, применяли их к объяснению всего мира в целом. На их взгляд, за всем на свете стоял некий «умысел», преступный или наоборот. Бури, животные, безумие, менструальные циклы, практически всё объяснялось интенционально, а умысел приписывался невидимым посредникам, либо же Великим Промыслам. Нашим домодерным предкам мир представлялся попросту расширением их сообщества, которое подчиняется тем же кодексам поведения, которым движут те же страсти и цели.
Однако буря — это результат сложных метеорологических процессов, а вовсе не инструмент мстительных богов. Как и безумие — последствие сложных нейрофизиологических процессов, а не признак демонической одержимости. Иными словами, наши предки заблуждались. Наше интенциональное понимание самих себя и друг друга, как оказалось, абсолютно неприменимо к миру.
Со времён Просвещения наше понимание мира становилось всё менее интенциональным и всё более и более функциональным. То, что обычно называют «научным разоблачением волшебства мира», фактически является научной «деинтенционализацией» или «функционализацией» мира. На что бы ни обратила наука свой испытующий взор, интенциональность тотчас испарялась, и на смену ей приходили функциональные описания, которые одарили нас экстраординарной властью. Мир, похоже, является гигантским стохастическим механизмом. После жалких четырёх веков замены интенциональностей функциональными объяснениями мы обрели могущество, которое нашим пращурам показалось бы богоподобным.
Научная картина мира и её мощь, теории и технологические приложения науки, — то и другое необратимо изменило статус и образ нашего восприятия в сравнении с восприятием наших предков. Чтобы построить эскиз этой трансформации, я применю схему немецкого историка идей Райнхарта Козеллека. Особенности его описания, а также проблемы, с которыми он сталкивается (например, двусмысленность таких категорий, как ожидание и надежда), остаются за рамками данной статьи. Заинтересованных в дальнейшем знакомстве с его идеями я отсылаю к его труду «Прошедшее будущее: к семантике исторического времени».
В «Прошедшем будущем» Райнхарт Козеллек исследует историю нашего современного восприятия исторического времени — то, что он называет Neuzeit. Первая проблема, которая возникает в таком исследовании, как он прекрасно понимает, заключается в том факте, что мы, современные люди, вынуждены изучать историю Neuzeit через призму самого Neuzeit. Нас затягивает, по выражению Козеллека, «вихрь историзации» (271). Мы никогда не можем с полной уверенностью утверждать, что принадлежит истории, а что — нашей оптике.
Вместо применения методологии герменевтики, в рамках которой закольцованные взаимоотношения между нашим исходным скрытым пониманием и конечным явным пониманием рассматриваются скорее как достоинство, а не порок, Козеллек обращается к тому, что можно назвать разве что феноменологией осознания времени, а именно, к отношениям между опытом и ожиданием. Он утверждает, что опыт и ожидание обеспечивают фиксированные рамки, необходимые для отображения мутации нашего домодерного восприятия исторического времени в Neuzeit.
Хотя Козеллек и позиционирует опыт и ожидание как трансцендентальные категории, смысл, который он в них вкладывает, предельно прост. Опыт, по Козеллеку, это попросту совокупность пережитого, тогда как ожидание — предвосхищение того, что предстоит пережить. Поскольку мы воспринимаем уже пережитое как некую форму дифференциальной суммы, Козеллек именует его «пространством опыта». Поскольку предчувствия того, что будем переживать, мы воспринимаем как нечто вроде предела, он называет их «горизонтом ожиданий».
По Козеллеку, постоянно видоизменяющееся восприятие исторического времени основано на сдвигах в отношениях между пространством нашего опыта и горизонтом наших ожиданий. Изучая воздействие различных социокультурных явлений на опыт и ожидания, можно вывести ключевые различия между современным восприятием времени и, скажем, восприятием античным.
Так, к примеру, ускоряющийся темп технологических инноваций делает нас с вами первым поколением в истории рода человеческого, которое не имеет твёрдых оснований ожидать, что даже самые фундаментальные общественные институты, такие, как университеты, сохранятся в узнаваемой форме на время нашей жизни, и этот факт означает, что наш горизонт ожиданий коренным образом отличается от горизонта, скажем, йомена, жившего до эпохи Просвещения. Добавьте к этому ложную идеологию индивидуализма (создающую преувеличенное чувство индивидуальной свободы воли), миф «вертикальной мобильности» (создающий завышенную оценку экономических возможностей), и, что существенно, теологические представления о «прогрессе», и наше восприятие будущего изменится ещё сильнее.
Учитывая медленный темп технологических инноваций, до Просвещения наши предки могли с уверенностью ожидать, что их дети и внуки будут жить по большей части так же, как жили они сами, работать так же, как работали они, а общественные институты, которым они служили, в основном останутся неизменными. Кроме того, поскольку они были заперты в рамках жёсткой социальной иерархии и лишены каких-либо представлений о светском «самосовершенствовании», им не приходилось надеяться на какой-либо опыт, помимо уже данного им в ощущениях.
Отсюда следует мысль, что горизонт ожиданий наших «непросвещённых» предков был неразрывен с пространством их опыта, а наш горизонт настолько оторван от этого пространства, что мы уже ожидаем устаревания нашего опыта, что значит — мы ожидаем неожиданного.
Для наших предков будущее было предсказуемым на основе опыта прошлого и настоящего. Для нас же это не так, в первую очередь благодаря науке (и её злому брату-близнецу, капитализму, но это уже другая история. В наше время каждый «надеется стать миллионером», что значит, каждый надеется присоединиться к по большей части наследственной элите, кормящейся с прибавочного труда масс. Нас приучили питать утешительные надежды, оторванные от нашего повседневного опыта).
Некоторые скажут, что потеря мысленного доступа к будущему — небольшая цена за мысленный доступ к настоящему, который мы получили в дар от науки. Наши предки, может, и испытывали уверенность в будущем, которое соответствует пространству их опыта, однако опыт-то их во многих отношениях представлял собой абсолютные заблуждения. Интенциональные объяснения, которые они применяли к миру, в лучшем случае были лестными паллиативами, а в худшем — субрептивными рационализациями угнетения. Ну и скатертью дорожка.
Однако проблема в том, что на фундаментальном уровне наш опыт интенционален. И интенционален не только в смысле «направленности» Брентано, но и в широком смысле слова, что включает нормативность, аффективность и целенаправленность. Любой опыт насквозь интенционален. Вот почему мы говорим, что интенциональное объяснение мира оборачивается антропоморфизмом, ошибочной атрибуцией человеческих норм, аффектов и целей к тому, что на деле является случайным и безразличным миром.
Вдобавок к схлопыванию нашего горизонта ожиданий, наука атакует и наше пространство опыта. Чтобы познать мир, нам придётся отфильтровать всю эту интенциональную казуистику, которая на фундаментальном уровне отображает наш опыт. И это означает, что мы в значительной степени больше не распознаём мир, который воспринимаем. Мы в буквальном смысле живём в чуждом мире. И поскольку мы — часть этого мира, отсюда также следует, что мы больше не узнаём себя. Мы — чужаки для самих себя.
И получается, например, что мир наших предков был пропитан моральной значимостью, а мы обитаем в мире, где ценности иллюзорны. Эволюционная биология, к примеру, утверждает, что «моральные интуиции» — являются субрепциями опыта, которые прошли сквозь сито естественного отбора, потому что обеспечивают социальную сплочённость, необходимую, чтобы взрастить потомство. Нет добра, нет зла, ничего подобного в реальности нет, только эффективная передача генетического материала. Нечто похожее можно сказать и про семейную сплочённость и «любовь», или, может, нам следует назвать это «парными связями». Или что насчёт детишек? Младенцы милы не потому, что они фактически являются милыми, но потому, что «милота» как отклик нашего восприятия прошла отбор, потому что способствует укреплению парных связей родитель-потомство, что в свою очередь влияло на успешную передачу генетического материала… И так далее, и так далее.
Само собой, то же самое касается и другой заветной стороны нашего опыта, целенаправленности. В противоположность нашим допросвещенческим предкам, мы, люди модерна, знаем, что «дерьмо просто случается» — пусть большинство из нас и надеется на обратное. Нет никаких мотивов, только причины. Монополия науки на рациональное мышление достигла такой степени, что больше невозможно задаться вопросом «В чём смысл жизни?» и остаться «рациональным». Поскольку не существует научного ответа на этот вопрос, и поскольку наука олицетворяет саму парадигму рациональности, то вопрос становится иррациональным, глупым, превращается в мишень монтипайтоновских пародий.
В сравнении с нашими предками, мы застряли, потерпели кораблекрушение, и застряли не просто в настоящем, но в настоящем, которое не является реальным. Наш горизонт ожиданий коллапсировал, а пространство нашего опыта конфисковано. И именно такое положение дел, я бы хотел отметить, создаёт социо-феноменологические основы научной фантастики и фэнтези. Оба жанра, я полагаю, проще всего представить как символические компенсаторные механизмы для наших застрявших душ. Другими словами, оба жанра проще всего представить как культурные протезы.
Социо-феноменология научной фантастики и фэнтези
Если бы некая культура пыталась скомпенсировать феноменологическо-когнитивные недостатки такого рода, вроде нашей современной ситуации застревания, какого результата следовало бы ожидать?
Учитывая познавательную непрозрачность будущего, можно ожидать, что культура предложит некую «кажимость познания» в виде описаний того, чего нам следует ждать. Поскольку известно только лишь что будущее будет отличаться от настоящего, и поскольку нуждаемся мы в знании — или, во всяком случае, в чём-то похожем на него — нам нужен некий способ добраться из «здесь и сейчас» в «туда и тогда» так, чтобы оставалось впечатление познавательного акта. Иными словами, нам требуются псевдопознавательные правила преобразования, которые создают некое подобие горизонта ожиданий. Поскольку наука — это сама парадигма знания, можно ожидать, что эти правила будут сохранять «видимость научности». Поскольку технологические новшества представляют собой зримую «проблему», можно ожидать, что именно они окажутся в центре внимания этих правил.
Другими словами, можно ожидать развития научной фантастики или чего-то в её духе.
Учитывая разрыв между интенциональным миром нашего опыта (тем, что называют, следуя Гуссерлю, термином Lebenswelt, или «жизненным миром») — миром, который мы распознаём — и деинтенционализированным миром, который описывают научные теории — миром, который мы познаём — можно ожидать, что культура начнёт производить заменители, миры, в которых распознавание и есть познание. Поскольку эта пустота появилась по вине научной деинтенционализации мира, можно ожидать, что эти альтернативные миры отвергнут авторитет науки. Поскольку всё, чем мы располагаем в качестве модели «интенционального мира без науки» — это донаучные, исторические контексты, можно ожидать, что именно они и послужат моделями для этих альтернативных миров. Выражаясь иначе, можно ожидать, что культура создаст «правила ассоциативного исключения», — способы абстрагироваться от настоящего, чтобы создать альтернативные, подходящие нам интенциональные контексты, которые возвращают смещённое пространство нашего опыта на исконное место.
Можно ожидать развитие фэнтезийной литературы или чего-то в этом роде.
Мир будущего кажется столь же непроницаемым для нашего познания, насколько мир настоящего видится прозрачным для него и чуждым для нас. С точки зрения наших донаучных предков, всё было ровно наоборот: мир будущего был прозрачен для познания, ровно настолько, насколько мир настоящего оставался непрозрачным и знакомым. Мы вглядываемся в будущее, как в зеркало, их же зеркалом было настоящее. Мы ловим отражённый нашим будущим свет, чтобы тот символически озарил нас, а наши предки, будучи неспособны проникнуть сквозь завесу собственного восприятия, видели повсюду в настоящем лишь свои отражения — они создавали антропоморфизмы. Мы сочиняем научную фантастику и фэнтези, они — священные писания: то, что мы теперь зовём мифом.
Несколько предположительно важнейших пунктов
- Похоже, широко распространено убеждение, что научная фантастика и фэнтези повенчаны друг с другом в том смутном смысле слова, что обе они «спекулятивны», а кроме того, в силу исторического казуса, их объединяет общая культурная форма индустриального производства — издатели одного склонны издавать и другое. Моё предположение состоит в том, что их взаимосвязь одновременно и более тесная, и куда более глубокая. Мы уже рассмотрели, каким социально-историческим образом они обе являются следствием институционального господства науки.
- Novum или nova, которые, я бы сказал, обычно рассматриваются в качестве точек дифференциации, скорее следует рассматривать как точки расширения, пункты, которые объясняют (и, таким образом, одомашнивают) различия, определяющие данный альтернативный контекст. Роль научной фантастики в основном в том, чтобы представлять псевдопознавательные неразрывности. «Встреча с отличающимся», характерная для научной фантастики, с такой точки зрения, оказывается только побочным эффектом управляемого отображения знакомого на чуждое, которое воспроизводит структуру познавательного акта. Таким образом, отчуждение (estrangement) является скорее феноменологическим истоком, нежели продуктом научной фантастики. Научная фантастика, другими словами, это в первую очередь литература исцеления. С этой точки зрения, инаковость или альтернативность принадлежат в первую и главную очередь будущему.
- Если научная фантастика является относительно более «социально прогрессивной», то это происходит в первую очередь по причине неявно присутствующего понимания, что традиционные предрассудки против различных групп окажутся всё в большей степени дискредитированы (за исключением только лишь экономически рационализированных предрассудков против дольше всего страдающей от них и наиболее систематически угнетаемой группы: бедняков). Иными словами, это заложено в правилах преобразования. Подобным образом, если фэнтези относительно «социально консервативна», то причиной тому правила исключения: ассоциативные связи между традиционными предрассудками и традиционными представлениями о мире трудно преодолеть.
- Оба жанра делают свой вклад в некое подобие восстановления, и потому научная фантастика не в большей степени говорит о реальном будущем, нежели фэнтези — о реальном прошлом. Оба жанра предоставляют иллюзию познания, не суть важно, функциональное это познание или интенциональное.
- В терминах того, что Хайдеггер называет «онтологическим различием», научная фантастика — это в первую очередь онтический дискурс, дискурс, повествующий о существах внутри мира, тогда как фэнтези — дискурс в первую очередь онтологический, повествующий о Бытии самом по себе. Это предполагает, что социофеноменологические ставки в фэнтези намного выше, чем в научной фантастике. В терминах Адорно можно сказать, что научная фантастика в первую очередь вовлечена в расширение личностного мышления, а фэнтези, в то же время, посредством преднамеренного отрицания познания, указывает на «мессианский аспект», необходимость поиска выхода из того функционального кошмара, в который мы попали.
Миф как мет
Какой урок преподаёт нам Толкин и его Средиземье? Мораль тут, я думаю, в том, что иллюзорный мир инициировать предельно просто. Толкин показывает, что смыслы достаются дёшево, их запросто можно наколдовать, очень просто им поверить, до тех пор, пока мы занимаем отведённое место в зрительном зале. По крайней мере, таким образом я подхожу тематически к моему собственному миростроительству. Как к некой форме наскальных рисунков.
Идея тут в том, чтобы взглянуть на культуру как на машину по производству смыслов, причём «смысл» понимается не как содержание, но в постинтенциональном духе: различные статические и динамические системы, которые подают сигналы различным «фолковым» формам человеческого познания. Подумайте о чуде «художников» Шове, представьте изумление, постигшее первооткрывателя того, как заставить человека распознавать целые миры, всего лишь расчертив стены древесным углём. Вообразите ту первую руку, тот самый первый мозг, отслеживающий этот рефлекс в самом себе, просто водя почерневшим пальцем по стене.
Традиционные описания, само собой, предпочтут подчеркнуть символическое или репрезентативное значение таких событий, как Шове, затягивая, таким образом, вопрос о происхождении человеческой культуры в царство бесконечных философских споров. С постинтенциональной же точки зрения, Шове явственно демонстрирует нам: познавательные процессы человека запросто можно вытолкнуть из родных пенатов. Человеческое познание работает настолько эвристически, что, по факту, ему вовсе не трудно симулировать все необходимые условные сигналы, коль скоро они уже были однажды обнаружены. И поскольку человеческое познание ещё и безудержно в своём оппортунизме, столь характерные для культуры бесконечные социально-практические махинации тоже были практически неизбежны. Там, где традиционные взгляды на «революцию Человека» концентрируют внимание на абсолютно мистических способах передачи и развития символических систем, данное рассмотрение фокусируется на процессах выделения ключевых сигналов и когнитивной адаптации. Выделению подвергаются материальные/поведенческие способы симулирования сигналов, которые исходно являются частью унаследованных форм познания. Адаптации — когнитивная система, которая распознаёт данный сигнал: пещерные рисунки Шове являются социально-когнитивной адаптацией зрительного восприятия, это метод, использующий зрительные когнитивные сигналы не по прямому назначению, чтобы повлиять на поведение. Хотя значение в интенциональном понимании и остаётся важным объяснительным понятием в рамках своего подхода, «значение» в постинтенциональном понимании относится только лишь к выделению и адаптации условно-сигнальных когнитивных систем для достижения некоторого систематического поведенческого эффекта. Базовые процессы, ответственные за это, не более загадочны, нежели те, которые обеспечивают работу механизмов маскировки в живой природе
Постинтенциональная теория значения фокусируется на неразрывности семантических практик и Природы, а любые теоретические воззрения, предполагающие наличие некого разрыва между этими практиками и Природой, предстают в её свете обманчивыми артефактами эвристических способов познания, применённых к решению теоретических проблем. Иными словами, постинтенциональная теория значения рассматривает культуру как природный феномен, а не мистический артефакт чего-то эмпирически необъяснимого. С этой точки зрения, процесс приписывания значений полностью материален, как и вся путаница, которую он порождает.
Когнитивные системы оптимизируют свою эффективность простым способом: они забираются вглубь Природы не далее, чем велит настоятельная необходимость. Более удалённые же системы охватываются их разрешающей способностью только в том случае, если дело можно провернуть при помощи проксимальных сигналов, связанных с этими системами надёжными системными отношениями. Люди, как и все прочие виды живых существ, обладающих нервной системой, являются поверхностными потребителями информации в средах, которые можно назвать глубоким информационным окружением.
Рассмотрим антропоморфизм, рефлексивное приложение наших радикально эвристических социально-когнитивных возможностей, возникших для решения загадок наших человеческих собратьев, к нечеловеческим существам, или же Природе в целом. Когда мы спускаем антропоморфизм с поводка, он «переприменяет» фолковые постулаты, приспособленные к человеческому проблеморазрешению, к нечеловеческим процессам. Поскольку такое применение ошибочно, антропоморфизации не сообщают нам ничего о системах, которые являются их предполагаемой целью. Не удастся победить засуху, просто принеся жертвы богам дождя. Сей-то факт и делает антропоморфные воззрения «фантастическими»: они говорят очень мало, если вообще что-либо говорят, о сути тех природных явлений, которые берутся описывать и объяснять.
И, на первый взгляд, это должно снижать нашу приспособляемость, поскольку дело сводится к разбазариванию громадных ресурсов и корректированию нашего поведения в целях решения проблем, которые попросту не существуют. Но, конечно же, как и во многих других случаях, касающихся поведения человека, такой подход вполне может обладать скрытыми функциями, которые служат интересам индивидов такими способами, которые пониманию самих индивидов абсолютно недоступны, во всяком случае, если рассматривать их через призму унаследованных контекстов.
Когнитивная изощрённость, необходимая для эффективного разрешения глубоких информационных сред, превратила эти функции в непостижимые, непроницаемые чёрные ящики, — непроницаемые для всего, кроме научного подхода. И что нам рисовать на стенках этих ящиков, мы раньше могли определить только при помощи базовых когнитивных способностей и исходя из того, за какую скрытую функцию они отвечают. Учитывая ограничения человеческого познания, наши предки могли сообщать о внешнем мире (их глубокой информационной среде) всё, что им только заблагорассудится, при условии, что эти сообщения доставались легко и/или несли какую-либо неявную функцию. Они наслаждались тем, что можно назвать глубокой дискурсивной безнаказанностью. Всё, что им было нужно, — это уметь распознать условные сигналы, принадлежащие сфере социального познания, в мире Природы — и вот уже можно было разглядеть, скажем, воздаяние в случайной смене погоды — и этот антропоморфизм уже можно было начинать эксплуатировать.
Учитывая наследственно закреплённое отсутствие доступа к глубинной информации, а также эволюционные преимущества общественной координации и сплочённости, особенно в контексте ожесточённой межгрупповой конкуренции, легко увидеть, каким образом квазипознание Природы (которая в ином случае оставалась бы непроницаемой) могло превратиться в ценный ресурс. Когда правдоподобие не имеет никакого значения, лишь общественная и индивидуальная полезность определяет, какие механизмы будут пущены в ход. Когда можно поверить во что угодно, то, как говорят в народе, среди всех верований важны только наиболее доставляющие. И как раз это объясняет, почему различные фольклорные описания внешнего мира обладают столь глубоким структурным сходством, несмотря на их потрясающее разнообразие. Их глубокие структурные сходства обеспечены опорой на социокогнитивные системы, а также общими скрытыми функциями.
Учитывая эволюционную обусловленность такого положения вещей, теперь, с этой точки зрения, на точную глубинную информацию можно взглянуть как на форму когнитивного загрязнения, как на нечто чуждое, что подрывает и разрушает прежде стабильные унаследованные поверхностные информационные экологии. Как ни странно, тем фактором, который позволял нашим предкам рассуждать о природе Природы, была, напротив, как раз абсолютная непознаваемость Природы, отсутствие какой бы то ни было (глубинной) информации — и порождаемая этим дискурсивная безнаказанность. Антропоморфное квазипознание требует пренебрегать глубинной информацией. Чем сильнее возрастает наша опосредованная наукой чувствительность к глубинной информации, тем менее надёжным становится антропоморфное квазипознание, и тем более фантастичными становятся фольклорные миры. Миры, порождённые нашим эволюционным наследием, оказываются разжалованы до ранга волшебных сказок.
Фэнтезийные миры, таким образом, можно рассматривать как онтологический аналог пещерной живописи Шове. Они подают условные сигналы унаследованным режимам познания, симулируя типы миров, к рефлексивному описанию которых привыкли наши предки. Это фольклорные миры, изобилующие теми базовыми допущениями, которые предки обычно использовали для успешного разгадывания друг друга в широком спектре практических контекстов. Осмысленные миры, чьи онтологии антропоморфны и принадлежат к тому же классу, который мы обнаруживаем в мифах и религиях.
Коллапс когнитивной экологии, которая сделала такие миры возможными, влечёт за собой и неэффективность орудий, при помощи которых наши предки ориентировались в этих мирах. Мы обнаруживаем, что оказались в мирах глубинной информации, и эти среды не только изобилуют информацией, которую наши предки игнорировали, но и под завязку набиты средами, сконструированными, чтобы манипулировать поверхностными информационными сигналами. Мы оказались в мире, кишащем пространствами крушения, областями, где наши унаследованные орудия существенно сбоят, а также пространствами взлома, — областями, где эти орудия подвергаются эксплуатации с целью извлечения коммерческой выгоды.
Это весьма примечательный факт, даже если по раздумии он кажется абсолютно очевидным. Существуют идеальные для людей когнитивные экологии, пространства разрешимости, те среды, которые поощряют человеческие способности, и точно так же люди обладают пространствами крушения, средами, которые наказывают их за те же способности. И в этом смысле фэнтезийные миры можно воспринимать как компенсаторный механизм, своего рода когнитивный экозаповедник, способ переселиться в менее требовательные миры поверхностной информации, пространства псевдоразрешимости, гипотетические среды, которые служат вполне однозначными сигналами для общеприменимых когнитивных способностей. И подобно биологическим экозаповедникам, вполне возможно, они служат важной цели. Как мы видели выше на примере антропоморфизма, пространства псевдоразрешимости могут использоваться в качестве решений (в противовес ситуациям, инициирующим крушения) в некотором отношении — культура является ничем иным, как свидетельством этого факта.
Однако фэнтезийные миры — это также и игровая площадка для слепых мозгов. Чем больше мы узнаём о самих себе, тем больше мы узнаём и о том, как выталкивать наши когнитивные способности на чуждую им территорию — как обманывать самих себя, к добру или к худу. Наша поверхностная информационная природа сегодня находится в фокусе обширной, индустриальной исследовательской программы, которая постепенно обеспечивает нас информацией, методиками и технологиями для полного упреждения наших унаследованных экологий, — иначе говоря, для идеальной симуляции «реальности». И временное избавление от когнитивного загрязнения существующих сред само по себе потенциально может привести к ещё большему когнитивному загрязнению. Мы ведь являемся, по крайней мере, в некотором отношении, кочующим видом, склонным тяготеть к более тучным пастбищам. Является ли переселение из одной реальности в другую менее неизбежным, нежели миграция между регионами?
Через прямую и опосредованную деформацию существующих социокогнитивных экологий глубинная информация одновременно инициирует многомерные условные сигналы нашему фантастическому познанию и пробуждает нашу потребность в нём. В наши времена вечная жажда смысла оборачивается и предрасположенностью к поискам фантастического. Следует ожидать взрывного роста этой жажды вместе с возрастающим темпом технологических изменений. Во всей этой шумихе вокруг Больших Данных важно помнить, что мы взаимоувязаны в рамках автоадаптивной макросоциальной системы, которая основана на распознавании нас, и на таких способах контроля над нашими когнитивными рефлексами, которые остаются незримыми или же доставляют удовольствие. И в наше время эта система успешно функционирует.
Фэнтези — это священное писание-зомби, место, где наши древние представления бродят в пугающем подобии жизни. Писатель-фэнтезист — колдун вуду, наполняющий мёртвые смыслы воображаемым существованием. Этот акт воскрешения может как помочь наладить наши связи с миром, так и подменить его. Проблема в науке и технологиях. Овладение глубинной информацией инициирует всё более высокие степени поверхностно-информационного порабощения. Чем понятнее становится наша зомби-природа, тем эффективнее можно настроить наши системы вознаграждения, и тем глубже мы погружаемся в ту или иную разновидность фантазий. Это дистопия Акратического общества, цивилизации, всё более разделённой на глубинных и поверхностных потребителей информации, между теми, кто управляет машинерией, и теми, кто пойман в том или ином виде пространства взлома.
Акразис
Акразис (или социальный акразис) обозначает технологически инициированный социально-экономический процесс, который был запущен уже к началу 20-го века и в итоге своего развития способен породить Хор.
Увлечённые порицанием бесчисленных жестокостей капиталистической системы, критики начала 21-го века проглядели куда большую угрозу, таящуюся в том, как капитализм потворствует человеческим страстям. Охотно эксплуатируя открытия когнитивных наук, рыночная экономика сама собой перевооружилась для ещё более эффективного распознавания и удовлетворения потребительского спроса, и это в конечном счёте превратило отношения покупателя и продавца во внутриличностные схемы (инициируя пресловутый переход к «маркетингу прихотей», отслеживанию данных о «потребностях», вне зависимости от индивидов, которые их изъявляют). Экологическая природа человеческого мышления практически гарантировала, что подобная перестройка приобретёт манипулятивный характер. Зависимость человека от проксимальной информации при распознавании всего относящегося к наследственным догадкам об устройстве социальных и природных сред вручила в руки торговцев бесчисленные инструменты для игры на человеческих механизмах принятия решений. Глобальная экономика постепенно перестроилась для оптимизации всего, связанного с когнитивными недостатками человека. Мы превратились в собственного паразита.
По мере того, как технологическая перестройка (и, в частности, масштабирование ИИ) начала разрушать применимость наших эвристических способов создавать смыслы, она же принялась снабжать нас виртуальными суррогатами, способами обеспечить успешное функционирование тех когнитивных способностей, которые иначе оставались бы ненадёжными. Иными словами, даже несмотря на то, что мир становился всё более нечеловеческим, наши окружающие среды становились всё более антропоморфными, всё более «умными» и «иммерсивными». Отсюда и происходит «акразис», старинный термин, обозначающий состояние, в котором человек поступает вопреки собственным суждениям, теперь же мы характеризуем им общество, действующее вопреки способности человека выносить суждения в целом, общество, склонное к систематической подмене реальной автономности автономностью симулированной.
В конце концов, люди эволюционировали так, чтобы пользоваться сигналами от внешних воздействий в предположении, что те являются достоверной составляющей окружающей среды. С того момента, как нам удалось взломать эти входящие сигналы, мир фактически превратился в наркотик.
У акразиса долгая история, столь же долгая, как и у Жизни вообще, если верить некоторым теориям. До 21-го столетия этот процесс считали «просветительским», но только лишь потому, что в силу ограничений вовлечённых в него технологий (живопись, литература и т. д.) изменения оставались управляемыми. Но темп изменений продолжал нарастать, в то время как адаптационные возможности человека оставались прежними. Всё шло к неизбежному исходу. Когда пропускная способность наших воздействий сперва сравнялась, а затем и превысила пропускную способность нашей центральной нервной системы, симуляция значения стала мерилом значения. Процесс поглотил саму нашу систему отсчёта. Единственное очевидное для миллиардов понимание успеха — его понимание как «когнитивного комфорта» — переместилось из лона мира в объятия технологии. И миллиарды поддались этому изъяну, принимая с распростёртыми объятиями сигналы и среды, полностью сотканные из хакнутого кода. Культура стала неотличимой от пространства взлома — как и сам жизненный опыт для тех, кто стал полагаться на виртуальные критерии оценки.
К 2050 году мы превратились в цивилизацию развитого акратизма, унаследованные нашим видом формы смыслопорождения оказались полностью скомпрометированы. Искусство пало ранней жертвой, хотя на то, чтобы осознать это, понадобились десятилетия. Фантазия, в конце концов, поощрялась во всех сферах, и в первую очередь в тех, которые, как искусство или религия, претендовали на установление отживших иерархий авторитета. Верить в искусство означало демонстрировать уязвимость рынка, или же разориться до состояния ничего не значащего бедняка. Точно так же, как и верить в Бога.
Социальный акразис в наши дни рассматривается в общем смысле как термодинамический процесс, внутренне присущий Жизни, механический продукт биологии, описываемый в рамках компетенций биологии поведения. Многочисленные симуляции показали: в условиях, когда полученные базовые мощности обеспечивают добычу избыточных ресурсов из окружающей среды, «сходящиеся по результату» или «оптимизирующие» системы продолжают функционировать до тех пор, пока не теряют связь с этой средой в принципе, и начинают сходиться по сигналу о неком экологическом результате, а не по реальному экологическому результату.
Отсюда — знаменитое «наркоманское решение» Парадокса Ферми (недавно получившее подтверждение от Галасемантического суперкомьютера в МТИ).
И отсюда же — Хор.